"Андрейка, ты хоть ему скажи: не могу я. И никогда. Ни за кого не пойду. - Зардевшись, еле слышно прибавила: - Даже за тебя не пошла бы".
Ему долго потом чудился сбивающийся тихий голос Галины и виделись ее щеки, залитые жарким румянцем. Почему? Ведь все это противоречило сказанным ею словам. И не знал он сам, как к ним отнестись. Он сделал вид тогда, что ничего не понял, не расслышал. Как будто и никто не обратил внимания. Галина же несколько недель избегала с ним встреч. Андрей не находил объяснений этому.
О Галине он думал как об очень хорошем и несчастном человеке. Хорошем тем более еще и потому, что несчастье свое она переносила стойко.
И когда Андрей думал так, ему почему-то вспоминались слова Зыбина, сказанные при последней с ним встрече в Чите: "Ты холост, тебе еще, возможно, неведомо чувство чистой и единственной любви. А без Нины, чем и когда бы теперь ни кончилась война, для меня жизни полной, многоцветной уже нет. И не будет".
Вот, видимо, так и для Галины. Остался ей с изуродованными руками свет один: самозабвенно ухаживать за ранеными. Ведь и Зыбин тогда прибавил: "И из армии, если останусь жив, я теперь никуда не уйду, стариком, инвалидом - все равно в любом качестве и любом звании буду нести свою службу".
Зыбин не дошел до Берлина. В звании генерал-полковника, готовясь принять командование фронтом, он был убит.
Известие о гибели Зыбина Андрей принял так, словно на него обрушилось небо. Долго ходил, ни с кем не разговаривая. Мысленно вспоминал его внешний облик и повторял про себя: "Вот чей портрет написать я должен. Не тот, что знают все по фотографиям, а единственный, который вижу только я один".
Он сделал несколько эскизов. И все отложил в сторону. Зыбин получился. Схожий именно с тем комдивом, что впервые врезался в память Андрея словно летящим над снежным полем, где проводились учебные стрельбы. И еще чуть-чуть с тем Зыбиным, что тяжело приподнял голову при появлении Андрея в его кабинете в Чите и ладонью как бы умыл лицо, прежде чем заговорить - открыть свою душу. Недоставало в набросках портрета черточек того человека, что, невидимый и безмолвный, настойчиво и властно определял жизненный путь Андрея на самых решающих поворотах.
Пусть над рисунками поработает время. Может быть, мирные дни лучше, чем военные тревоги, подскажут, помогут найти пока еще так не поддающуюся карандашу мягкость в облике "каменного" комдива. Хотя...
Хотя ведь сам же Зыбин сказал, что служба в армии всегда была и будет для него главным делом жизни и что в армии это нужно - быть каменным.
Быть каменным... А только ли в армии? Теперь, когда затих железный скрежет танковых сражений и земля не вздрагивает от ударов тяжелых снарядов, надо заново определять себе место в жизни. Но чем бы ты ни занялся, за спиной все равно неизгладимо будут стоять грозные тени войны.
Быть каменным... И Андрей ощущал, что он становится каменным. К той окаменелости сердца, что возникла у него после гибели Мирона и жестоких слов Ольги, теперь прибавилось и другое - невосприимчивость к боли. Своей. И чужой.
Свою самую затяжную и мучительную боль, когда темнело в глазах и липкая испарина покрывала лицо, он приучился переносить, спокойно выполняя начатую работу. Ему казалось, что в эти минуты, иной раз долгие, он покидает самого себя и смотрит на побледневшего Андрея Путинцева откуда-то со стороны. В чужую боль, а эта боль прежде всегда опаляла сильнее, он теперь вникал с еще более холодным спокойствием, нежели в свою.
Все это незримо и таинственно свершалось у него в душе. А если судить по внешности, только тяжелый взгляд и плотно сжатые губы.
Он и сам не заметил, как постепенно эта суровость лица сделалась постоянной. Даже был удивлен, когда, перед штурмом Берлина вручая ему партийный билет, Яниш воскликнул: "Да ты хоть сейчас улыбнись!"
А после, оставшись один, разглядывая маленькую красную книжку, думал: разве он в тот необыкновенный час не сиял радостным чувством глубокой внутренней удовлетворенности? И еще: какие новые человеческие обязанности возлагаются теперь на него сверх того, что он нес всегда? Ведь и до вступления в партию, еще комсомолец, по существу, был он уже коммунистом. Какой порог жизни перешагнул он сейчас? Явно ощутимого порога не было. И все-таки... Андрей стал словно бы шире в плечах. Сделался взгляд острее. И тщательнее проверял все строгим голосом совести.
Вечер перед отъездом Андрей провел с Янишем. Вспоминали свой долгий совместный путь к главному логову врага. Вспоминали хороших людей, погибших в боях или которых развели с ними иные дороги войны. О мрачных полосах фронтовой жизни говорить не хотелось. Андрею в особенности. Эти мрачные полосы, запечатленные в его рисунках, были словно бы упрятаны вместе с листами бумаги на самое дно большого дорожного чемодана.
Яниш расспрашивал Андрея - они теперь были на "ты", - чем он намерен заняться на гражданке. И Андрей сразу не мог найти уверенного ответа.
- Буду работать.
- Ну, это не новость. Каждый должен работать. Ты же не будешь добиваться установления какой-то там группы инвалидности! Хотя и мог бы, конечно.
- Зачем ты говоришь об этом? Знаешь и сам, я никогда на инвалидность не выйду и пенсионером не стану.
- Не хочу быть вороном. А так, теоретически. Ведь может же случиться полная утрата трудоспособности.
- Полной, - подчеркнул Андрей, - случиться никогда не может. Нужно только найти способ ее преодолеть.
- А если не удастся?
- Тогда найду уже совсем другой способ, - решительно сказал Андрей.
Яниш помолчал, обдумывая ответ Андрея. Что-то хотелось ему возразить, резко, осуждающе, но вдруг потеплел.
- Ладно, давай начнем сначала. Видится тебе какая-то совершенно определенная работа? И город? Либо едешь наугад? Спрашиваю потому, что, может быть, помощь с моей стороны нужна. Силен я не очень в таких делах, но все же...
- За помощь спасибо. Но еду я в родные места. А дома и стены помогают. Устроюсь. Скорее всего опять учителем рисования.
- И только.
- К другой работе я не способен. Хотя, пожалуй, маляром...
- Вот тебе на!
- По-честному, и я так подумал. Физически, конечно, я стал вроде крепче, надежнее. Но ведь и детишек рисованию кому-то надо учить. Это же очень важно.
- Важно до чрезвычайности!
- А тут рука меня все же слушается. И глаз хорошо ухватывает. Где больше пользы я принесу?
- Знаешь, Путинцев, ты не прибедняйся, ты пробивай себе дорогу в большое искусство. Это и право твое, и обязанность.
- Пусть пробивают дорогу мои рисунки, если они этого стоят, а себе я ничего пробивать не стану.
- Софистика! И глупая. Как можно отделять личность художника от его творений! Пробивать не значит быть нахалом. Пробивать - идти к твердо намеченной цели. Пробивать - это отбрасывать в сторону мешающие завалы из бесполезного камня, коряг и прочего мусора.
- Рука мастера может сотворить чудо искусства и из обыкновенной коряги, и из любого камня. А я еще не такой мастер.
- Такой! Почти такой. А чудо искусства не создается из любой коряги и из любого камня.
- Пусть не из любого, - помедлив, согласился Андрей. - Но не могу я бить себя в грудь и восклицать: "Смотрите, вот я, художник!"
- Давай буду я стучать в твою грудь и восклицать: "Смотрите, вот он, художник!"
И оба рассмеялись.
7
Поезд шел медленно, с частыми продолжительными остановками даже на небольших разъездах. Приходилось пропускать встречные составы или становиться под обгон. Эшелон, в котором ехал Андрей, не обладал никакими преимуществами перед другими поездами. Но это не тяготило. Спешить было некуда. Угнетало другое. Руины, бесконечные руины по обеим сторонам железнодорожного полотна. Нет городов и сел, нет пристанционных построек одни печальные развалины, мертво глядящие окна в редких уцелевших домах и черная гарь, устилающая улицы.
В движении с боями на запад для Андрея все это оставалось словно бы за спиной, в какой-то смутной надежде, что будем возвращаться домой и все, ныне разбитое, тем временем само встанет из пепла, как по весне подымается от земли молодая зеленая трава. Иной раз, где-нибудь на быстром марше пробиваясь сквозь пламя, Андрей ловил себя на мысли, что этот дом, завод или колхозная ферма не догорит, кто-то идущий вослед огонь погасит.