Теперь из окна вагона он видел много дней подряд, как неохватны и страшны жестокие следы войны. И хотя вокруг безбрежно разливались поля и луга, на деревьях молодо трепетали не развившиеся еще листочки, Андрей не мог преодолеть в себе чувства подавленности. Что может и что должен сделать он, лично он, чтобы быстрее зажили глубокие раны на теле родной земли?
Куда яснее для него было это, когда он в Чите стоял перед Зыбиным и убеждал "каменного" комдива направить его добровольцем на фронт. Именно там прежде всего решалась судьба страны, решалась с оружием в руках. Но Зыбин тогда сказал: "Твое оружие - кисть, карандаш сильнее, чем твоя винтовка, ибо ты стрелок плохой, а художник хороший. Ты можешь и ты обязан изобразить страшную правду войны, обостряя у людей чувство ненависти к врагу. Только на этих условиях помогу я тебе - белобилетнику - стать в боевой строй". Зыбин помог. И три с половиной года он, Андрей Путинцев, честно выполнял условия комдива, знал - он тоже в солдатском ряду, его рисунки печатались во фронтовой газете и даже в "Красной звезде". И не раз ему объявляли благодарность от высшего командования. Два ордена Отечественной войны и несколько медалей - это тоже награды за его ратный труд. Каждый наступающий день требовал от него точно определенной работы. И он ее выполнял как приказ, в котором нет принуждения, горя неизменным чувством своей прямой причастности к сражениям на передовой линии фронта.
Теперь кто, кроме собственной совести, отдаст ему такой приказ? Там, на фронте, от него нетерпеливо ждали новых рисунков. Кто и почему теперь будет их ждать? Что станет он рисовать? Как школьный учитель - морковки и ромашки, домики с трубой? Другой профессии у него нет. Да ведь и школьным-то учителем, по существу, он работал очень и очень короткое время.
Эта мысль не давала Андрею покоя. Дело не в заработке. Он может снова, как было в родном Чаусинске, взять в руки малярную кисть. Когтистая пуля хотя все время напоминала о себе, но с нею он все же дошел до Берлина. Неужели как раз теперь она ему и не даст жить? Даст! Дело в ином. Он действительно кое-что умеет нарисовать так, как не умеют другие, хорошие, признанные художники. И тогда, значит, ему надо пробивать дорогу в большое искусство, как настаивал Яниш. А это так чуждо его характеру. Но даже если так, с чего он должен начать? Те бесчисленные рисунки, что бегло набрасывал он ежедневно, порой по двадцати-тридцати, не отрываясь от блокнота, все эти рисунки частично куда-то отосланы Янишем, и судьба их неизвестна. Частично же - и в большей степени - выброшены им самим. Как неудачные.
При нем в чемодане есть несколько сотен по-настоящему отличных эскизов. Ими он очень дорожит, эти эскизы возникли в минуты необычайно высокого душевного напряжения, чаще гневного и скорбного, но они как раз и не для показа, чтобы с ходу похваляться перед незнакомыми людьми своим мастерством. Нет, надо думать и думать.
Что ждет его в родном городе? Прежде всего он должен повидаться с матерью. От нее приходили письма. Наигранно веселые. Но он читал между строк: здоровье стало неважное, грызет тоска, тревога за его благополучие, и с топливом, с продовольствием плоховато.
Конечно, надо мать вытащить из Чаусинска. Быть им надо вместе. Это давнее решение. Помешала война. Правда, сейчас определенности у него стало и еще меньше. Со Светлогорском связи оборвались, постеснялся с фронта писать Седельникову. Это звучало бы: кто действительно хотел пойти добровольцем, тот своего и добился, ну а кому "сверху" сказали: "Пока подожди", тот и рад был за такие слова уцепиться. А Седельников - человек острый, как ни сглаживай эту мысль, он ее сразу поймет. Камнем на сердце ему ляжет обида, потому что кто уж кто, но Алексей Седельников не сфальшивит. Впрочем, может быть, и зря, что ни разу не написал. Выходит, не поверил товарищу. И если теперь бросать якорь опять в Светлогорске, а Седельников по-прежнему на своем месте, как обойдешь его, как ему не покажешься? Трудный получится разговор.
Да столь ли уж трудный? Друзья же все-таки...
Промелькнула мысль и об Ольге. Вот уж с кем в Чаусинске не встретиться бы! Но эту мысль заслонило воспоминание о том, как прощалась с ним, провожала на поезд Галина.
Состав долго не подавали. На перроне была невообразимая толчея. Одни прогуливались в обнимку, другие, образовав небольшие кружки, травили веселые анекдоты и заливисто хохотали. Песни, пляски, играли вразнобой три или четыре гармони. Яниш с редактором газеты - тоже провожающие - куда-то отлучились, и Галина торопливо поманила Андрея в сторонку, к стене вокзала, где было не так суетно.
"Знаешь, Андрейка, - сказала она. - Посоветуй, что мне все-таки делать. Таила, таила в себе и не могу больше. С кем, кроме тебя, поговорить?"
"Что тебя томит, Галя?" - спросил Андрей.
Он давно уже стал замечать перемены в настроении Галины. Что-то частенько она стала делать ошибки в перевязках, не так ловко, как прежде, накладывала бинты. Рассеянно выслушивала замечания врачей. Не сразу отзывалась на оклик. И в разговорах с ним, с Андреем, забывала свои же собственные слова, только что сказанные.
"Ну что мне делать? Что мне делать? - повторяла Галина. - Митя стал куда-то отходить от меня! Не могу даже вспомнить голос его, как я ни прислушиваюсь. И лицо его тонет в тумане, разве что глаза одни остались".
"Времени много прошло", - сказал Андрей. А сам подумал: да так ли уж много? Он, например, хорошо помнит и голос и лицо Мирона. Отца. Помнит и голоса Ольги, Жени.
"Говорю с ним, а он молчит. Не так чтобы сердился, а просто ну нет его. И все".
"О чем же ты его спрашиваешь?"
Галина помолчала. Короткими обрубками пальцев провела по рукаву гимнастерки Андрея.
"Как думаешь, сколько прожить я могу на свете?"
Ему хотелось засмеяться. Но даже улыбки не получилось. Сказал серьезно:
"Ты здоровая, сильная. Проживешь долго".
"А все равно ведь повяну. И ничего после меня не останется".
"Так и с каждым, Галя".
"Почему с каждым? У других останутся дети".
Галина смотрела ему в глаза и все поглаживала руку. А он потупился, отвел взгляд в сторону, не знал, что ответить. Зачем Галина задает именно ему такие вопросы?
"Наш медсанбат теперь расформировывать будут, - снова заговорила Галина и прикусила губу, постояла так, превозмогая готовые набежать слезы. - Куда я тогда? Кому я нужна с такими култышками?"
"Так и будешь работать по специальности. И еще подучишься. На медсестру", - он не решился сказать: на врача.
"Нет, Андрейка, на медсестру мне не выучиться. Я же своими култышками не все могу сделать - тонкую работу. Санитаркой только... А вдруг поставят на инвалидность, назначат пенсию? А по мне лучше в гроб".
И снова Андрей не знал, что ответить. Не просто ведь слов утешения ищет у него Галина, а ждет серьезного ответа. Можно понять ее тревоги. Вся жизнь у нее еще впереди. Сделай один неверный шаг, и неизвестно, как потом она сложится. Действительно, вряд ли ее на гражданке возьмут в школу медицинских сестер. Ее и в медсанбате оставили только благодаря заступничеству Яниша.
"Не знаю, Галя. Ты-то сама как думаешь?"
Нехорошо стало Андрею. Даже соломинки не бросил он утопающему. Выплывай как хочешь, а я посмотрю.
Галина горько проговорила:
"И не знаю даже, сколько раз все передумала. Да не додумалась. Потому тебя и спросила. Ты же для меня больше, чем кто другой".
Страшно не подтвердить этого. Человек ждет, человек верит. Уклонись еще раз от прямого, твердого ответа, и рухнет для Галины вот это светлое, голубое небо, придавит ее своей неимоверной тяжестью. Почему-то вспомнилась Женя. Прощание с нею.
"Галя, для тебя я сделаю все, что смогу. Скажи, что я должен сделать?"