Выбрать главу

Отец писал Сталину потом еще несколько раз. Ответа не получил ни одного.

В сорок пятом, после войны, родителям разрешили ездить в пределах области — город стал областным центром. Отца теперь не видели неделями, маме тоже случалось по два-три дня не быть дома. А жили в то время в доме около гидростанции, в комнатке с большой плитой, тепло от которой шло только тогда, когда она топилась. Кочегарила я, и однажды случилось несчастье. Не посмотрев как следует, что в духовке, затопила и побежала к Але за задачником. Меня не было, наверно, минут двадцать, но когда подбегала к дому, густой черный дым валил из форточки: Муська, Мусенька, моя красавица-кошка была мертва…

Мама должна была приехать на следующий день. Что делали соседи в нашей комнате, не помню: ревела до изнеможения. Но люди, люди тогда и правда по-человечески друг к другу относились. Взять хотя бы дядю Сеню. Маленький, худенький, одни очки на лице. Работал чертежником на гидростанции, а был дипломированным инженером, имел патенты на изобретения. Знал в городе всех и все. Помню, как мама приговаривала: что бы мы, Сеня, без вас делали… От дружбы с нами не имел никакой корысти. А когда появилась тетя Лина, изящная, тонкая, со слегка склоненной набок головой — оттягивал тяжелый узел волос, они стали приходить с гитарой. Тетя Лина пела тихо и протяжно. В пятьдесят четвертом, когда дело дяди Сени было пересмотрено военным трибуналом Московского военного округа и за отсутствием состава преступления производством прекращено, когда выдавали ему новый чистый паспорт, молодой сотрудник спросил его: «Семен Ильич, так за что же Вы отбывали семнадцать лет ссылку?» Дядя Сеня затрясся в истерике.

Приходили Гестнеры — дядя Петр и тетя Милена — с маленькой Лялькой на руках. Лялька была плаксой, но очень хорошенькой — таких на картинках рисуют. Были они с юга, из Симферополя. Инженеры-железнодорожники. Тетя Милена всегда прибегала ко мне, когда мама уезжала в командировку.

А вот с Земанами сложились странные отношения. Внешне вроде бы ничего, но Земанша часто подчеркивала, что немцам свойственна особая аккуратность. Немцы — культурная, чистоплотная, хозяйственная нация. И она этим очень гордится. Маму это бесило и меня тоже, потому что это было и так, и не так. Мама отвечала, что она знает немцев, у которых и не очень-то чисто, а вот у Антонины Михайловны, соседки нашей местной, такой блеск, что и сесть боязно. Нет и не может быть чистоплотных и грязных наций, говорила мама, есть люди аккуратные и неряхи. Разве не грязные свиньи фашистская солдатня, озверевшая, потерявшая человеческий облик?

В начале сорок седьмого, война уже два года как кончилась, родители подписали типографские бланки, в которых значилось: если ты — такой-то — без разрешения спецкомендатуры выедешь за пределы области, тебе грозит наказание: тридцать лет каторги.

Отец перестал спать. Всем, кто приходил к нам, он совал сталинский доклад «О проекте Конституции СССР», где черным по белому было сказано, что, в отличие от конституций буржуазных, наша — глубоко интернациональная, исходит из того, что все нации и расы равноправны, что разница в цвете кожи или языке, культурном уровне или уровне государственного развития, равно как и другая какая-либо разница между нациями и расами, — не может служить основанием для того, чтобы оправдывать национальное неравноправие. Конституция исходит из того, что все нации и расы, независимо от их прошлого и настоящего положения, независимо от их силы или слабости, должны пользоваться одинаковыми правами во всех сферах хозяйственной, государственной и культурной жизни общества.

Так говорилось в сталинской Конституции тридцать шестого года. Такие там были красивые и правильные слова. А на деле был бланк, в котором значилось: если ты, сволочь паршивая, немец, сунешь нос за очерченный тебе круг, получишь «тридцатку». И получали…

Отец превратился в тростинку. Огромные черные круги под глазами — все, что осталось от его лица. «За что? За что?» — только эти слова слышали мы от него.

Моя по-настоящему сознательная жизнь началась в девятом классе. В сентябре сорок седьмого пришел новый учитель — Георгий Иванович Гросс, бывший доцент-биолог Саратовского мединститута, тоже спецпереселенец. Приехал в город откуда-то из колхоза, работал счетоводом. Невысокий, коренастый, черноволосый, он вдруг заговорил о таких вещах и так, что прозвенел звонок, прошла перемена, а мы сидели, не шелохнувшись. Жизнь, состоявшая для нас в добывании еды, дров, угля, мытья полов, чистки клетей у скотины, в школьных вечерах, на которых одноногий баянист играл «На сопках Маньчжурии», — вся эта жизнь предстала вдруг в какой-то необыкновенной многогранности. Мы молчали. Но уже после второго или третьего урока, тщательно подготовившись, я задала вопросы. Не помню, в чем была их суть, но Гросс принес мне две книги: «Основы химии» Менделеева и «Дарвин и его учение» Тимирязева. Тогда впервые я их прочитала. Тогда появилась мечта стать биологом или врачом.