— Значит, ты пришёл задать вопрос, — предположило оно.
Высеченная тьма долины сочилась паутинкой тумана, будто через сквозные поры. Писатель думал о склепах и матке, о покровах и свадебных платьях, о половых органах новорожденного и пилах для аутопсии, и кладбищенской грязи; он думал о блуде противоположностей.
Он был совсем не уверен, что из себя представляет долина. Вероятно, пустоту. Раскол или рубеж. Чем бы она ни была, она была очень далеко от мира. Он ощущал высшую упорядоченность по ту сторону: упорядоченность, что препятствуют принятию любого несовершенства, но не небес. Небеса — другое место. Писатель думал о жизни и смерти, однако он знал, что ещё не мёртв. Может быть, он просто по-прежнему познаёт.
Или, вероятно, это конец. Наверное, он познал всё, что когда-либо можно познать.
— Я вижу слишком много, — признался он. — Слишком много чувствую.
— Ты винишь свою потерю чувствительности?
Эта идея как будто абсурдна. — Я… — попытался писатель, и ничего больше. Это не прощение за грехи, которого он жаждет, это другая сфера. Он жаждет быть освобождённым от всего неправильно истолкованного и от его неспособности по нахождению истины, настоящей истины и всего, что к ней сводится. Он чувствовал себя провидцем, который видел все вещи неправильно.
— Скажи мне, что ты видел, — сказал исповедник.
Приказ распространился в его уме чёрным цветком. Что же он видел, что было столь обманчивым? Печаль? Распад?
— Отчаяние, — ответил он наконец. — Слишком много сердец и слишком много жизней подталкиваются к черте распада.
— Ах, отчаяние, — исповедник поднял палец. — А что насчёт твоей собственной жизни? Твоего собственного сердца?
— Я не знаю. Сожалею, наверное.
— Но тебе было дано так много.
— Я знаю! Прости меня!
Долина мерцает в своём блистающем тумане. Исповедник сказал:
— Но я не твой исповедник.
Тьма также непредсказуема. Сейчас полночь, где бы это место ни находилось на самом деле. Это момент расплаты по всем счетам, священный час Друидов. Яркий свет полной луны уменьшает писательские черты до наглядности кости; и душистый дым, который выползает из кадила, напоминает запах её волос.
— Ты ничего не заслуживаешь, — подытожил исповедник. — Потому что ты потерял… всё. Ты слушаешь меня?
Да, я слушаю. Этот факт, этот афоризм сокрушил писателя. Вот что он чувствует. Сломленность. Я сломленный человек, размышлял он. Это почти забавно.
— Однако, будь смелым, провидец, и ты одержишь победу.
Одержу победу? — удивился он. Но это должно быть именно так. Писательская любовь ушла, была забрана или потеряна — это было не важно, как — повелениями, которые управляли или разрушали мир. Иногда он не замечал в мире ничего, кроме владений дождя и неудачи. Да, он потерял свою любовь; вот что поставило этот окончательный вопрос. Он отчаянно хотел узнать истину, сомневаясь в ней.
— Я потерял свою любовь, — наконец, признал он.
— Да, — сказал исповедник. — Это так.
Кадило качалось ближе, эти загадочные голубые угли впервые раскрыли отблески лица его владельца. Писатель содрогнулся. Это был ужасный облик. Рот, как резаная рана, и выдолбленные щели для глаз. Боже мой, подумал писатель. Голубые отблески разом украли у него всё оставшееся. Если у него когда-то и была решимость, хоть какая-то решимость, теперь она вся испарилась. Если бы у него ещё была вера…
Испарилась. Всё это испарилось.
Исповедник указал пальцем вниз, на чёрный камень. Насмешка повисла в его неземном голосе:
— Теперь смотри, предсказатель. Внутрь себя.
Боже мой, запаниковал он. Что есть истина? Что есть истина на самом деле?
Ее слова тянутся к нему, как руки трупа, тянущиеся от смерти. Это самая печальная часть из всех. Её слова — призраки. Её слова — едва видимые фантомы.
…я горжусь тобой…
…можно тебя поцеловать?…
…я все для тебя сделаю…
…я тоже…
…правда? что ж, я люблю тебя больше…
Далее были видения. Воспоминания, разливающиеся в свете.
Она такая красивая под ним, что он удивлен. Это выстрел из винтовки сквозь его глаза, в его голову: её необузданная, обнажённая, непростительная красота. Даже её пот прекрасен, пот на её грудях и ногах, на её ангельском лице; бисеринки пота гнездятся, как драгоценности, на её милом маленьком участке волос на лобке. Она сияет, светится в этой художественной красоте, мокрая из плоти и крови, из настоящей любви. Вероятно, единственный момент настоящей истины в его жизни сталкивается с ним в ярком образе, как молот с наковальней. Даже если это только кусочек момента, он все равно идеален. Её голос — крошечная мольба, обнищавшая от отчаяния сообщить то, что сводит слова к полной неполноценности и уплывающая за пределы чего-либо, даже отдаленно передаваемого через примитивные человеческие высказывания. Её мольба такова: — Я люблю тебя.