— Мы ничего... свинью продаем только...
Городовой ударил по морде Максимову лошаденку, заворотил оглобли и пихнул подвернувшегося под ноги «Шарика». Но «Шарик» оказался не робким, не спустил: он взвизгнул и схватил городового под коленку.
— Чья собака?
— Наша, милый, наша... Она у нас сызмальства, не замай!..
— Штаны казенны! Три целковых!..
— Что ты, Бог с вами! Ведь и изъяну-то никакого не сделала тебе она!..
— А это что? — Городовой поднял ногу.
— Хозяйка зашьет, только и всего!..
— Поезжай за мной в участок!
— Нам некогда, милый... Ты гляди, где солнце-то!... Надо к ночи домой поспеть...
И Максим чмокнул губами и дернул вожжей, намереваясь уехать.
Спустя полчаса Максим, его кобыленка, свинья и «Шарик, были на большом дворе полицейского участка. Кругом возвышались высокие каменные стены домов с несколькими рядами окон. По двору то-и-дело бегали и проходили светлые пуговицы. Максим стоял у своих саней с непокрытою, низко опущенною головой и был бледен как полотенце.
Уже смеркалось, когда Максим выехал из ворот полицейского участка. Как только розвальни выкатились на улицу, он настегал и пустил в галоп свою кобыленку. Максим еще не подумал, куда он едет: первое время он инстинктивно мчался вперед, лишь-бы поскорее подальше уехать от того места, где он принял столько горя и натерпелся смертельного страху. Только проехав несколько улиц, Максим попридержал расскакавшуюся лошаденку и свободно вздохнул. Вслед за этим с его языка посыпались ругательства; сперва он ругал людей, потом штаны и наконец «Шарика». Теперь Максим был сам-друг со своей кобыленкой, «Шарика» у него отобрали, и не взирая ни на какие мольбы и увещания со стороны хозяина, куда-то увели на веревочке. Свиньи в санях тоже не было: Максим уступил ее всего за пять рублей.
Таким образом, Максиму больше незачем было ехать в мясные ряды. Однако и домой ехать тоже было нельзя: во-первых, надо было выкормить достаточно наголодавшуюся лошадь, а во вторых выкупить кафтан, оставленный на постоялом дворе в обеспечение уплаты долга за «постой»; короче, Максиму необходимо было переночевать еще ночь в городе. По окнам загорелись уже огни, когда Максим подъехал к воротам постоялого дома. По случаю праздника тут происходило страшное галдение: весь наезжий люд высыпал на улицу и терся около трактира, погрызывая семечки, перекидываясь остротами и ругательствами; говор не смолкал, пьяные голоса старались кричать, как можно громче. Дверь трактира не успевала притворяться, как уже опять растворялась для новых и новых гостей, безостановочно визжа петлями и блоком. Оттуда вылетал какой-то вини-грет звуков, среди которых резко выделялся один сиплый и пьяный голос, сопровождаемый писком вятской гармоники.
Рубил он речитативом, и чьи-то ноги в лаптях мягко, но крепко пристукивали в такт этой песни по полу.
— Гуляют! — подумал Максим, въезжая на двор мимо расступившейся на две стороны толпы. Он почесал в затылке и вспомнил свою Марью. «Смотри, Максим, чтобы ни ни!» прозвучали в его ушах напутственные слова жены. Потом Максим вспомнил свое обещание «предоставить сполна, т. е. все до единой копеечки» и выругался.
— Штаны-ы! — ворчал Максим, выпрягая свою кобыленку. — Христа на вас нету... Три целковых... Тьфу! Да ты и весь-то со штанами не стоишь этого капиталу!
— За много-ли свинью-то продал?—осведомилась «куфарка», когда Максим вошел в горницу.
— За деньги, — неохотно ответил он и сел в дальний темный угол. Там он вынул из-за пазухи грязный мешочек и пересчитал деньги; по счету оказалось два рубля. Максим вздохнул.
— Вам много-ли отдать-то придется? Три пятака или больше?
— Овес брал?
— Взял пять фунтов.
— Ну, стало-быть, за все тридцать семь.
Максим покачал головой и прошептал: «Ну и народ-же!» Но нужно было платить.
— Кафтан мой выложи! — добавил он, кладя на стол деньги.
— Ладно.
Съевши ломоть черного хлеба, Максим залег на печь. Долго он валялся там в самом скверном расположении духа. В его голове невольно подводились итоги всей поездки в город, его мысль переносилась домой; он видел свою голодную семью, и тоска все сильнее и сильнее одолевала его. По временам эта тоска сменялась приливом злобы; он ворочался, сжимал кулаки, плевался и ругался нехорошими словами. Но злоба замирала, и опять тоска вливалась в душу, сердце болело и ныло.
А снизу доносился глухой шум трактирного веселья, хриплый голос выходил из себя, отчетливо вырубая свое: «ходи изба-д', ходи-д', печь»; вятская гармоника назойливо пищала; слышался приплясывающий топот многочисленных ног.