Прошло несколько месяцев, и однажды, в апрельский день, пришло горестное известие: убили Авни! Наймит президента Зогу убил Авни Рустеми в Тиране.
Авни оплакивали и взрослые и дети. Утрата тяжело поразила всех, даже нас, неискушенных школьников. Учитель рассказывал нам о его смерти с дрожью в голосе. И, рассказывая, он смотрел на нас так, словно требовал, чтобы все мы стали, как Авни.
ДВОЕ ГОЛОДНЫХ
В 1924 году отца снова перевели на новое место работы — в Эльбасан. И вот опять мы с грустью сели на лошадей и вернулись в родной город.
Меня радовало по крайней мере то, что и теперь этот путь пришлось проделать на лошадях.
Я плохо помню, с каким караваном мы ехали, но во всяком случае с одним из караванов Хюсы, который стал теперь другом нашего дома. Ведь, когда Хюса попадал в Корчу, не было случая, чтобы он не посетил нас и не привез весточку из Эльбасана. Однажды, помнится, Хюса доставил даже большой жестяной ящик с маслинами от моего двоюродного брата.
Я снова увидел долину Домосдове и взгрустнул, вспомнив ласточек. Увидел постоялый двор Тюкеса — мы когда-то ночевали там, больше радуясь сказкам караванщиков, чем отдыху. Увидел скалы Джуры и студеный родник, который берет начало прямо на шоссе. Про эти скалы услыхал я в то время одну историю, историю джурайца. Женился наш джураец в Стамбуле и похвалялся своей жене, что его Джура — это город с девяноста девятью минаретами. Когда же стамбулка приехала в Джуру и не увидела ни города, ни минаретов, а всего лишь несколько домов на вершинах каких-то утесов, муж показал ей самые высокие скалы в деревне и сказал:
«Вот наши минареты, дорогая».
И верно, очень похожи на минареты эти скалы Джуры.
Потом Камарский мост — тонкая арка над рекой Шкумбином.
Мне было очень страшно, когда мы переправлялись через этот мост. Ведь теперь я не был запрятан в ящик, караванщик держал меня за руку, и я сидел верхом на лошади, как большой. В то время мне было девять лет.
И, наконец, мы едем по нашему Эльбасану, среди минаретов и кипарисов. Здесь — да, здесь-то, вероятно, будет сотня минаретов и башен с часами.
Стоял июнь или июль — жара нестерпимая. В наших местах мы привыкли к прохладе и здесь чувствовали себя, как в раскаленной печи. Отец, испугавшись, как бы мы не заболели, послал нас на один — два месяца к своим друзьям в Шелцан Шпат — деревню недалеко от Эльбасана.
Дом наших друзей состоял всего из одной очень старой комнаты. Два окна смотрели, как две дыры; высокие каменные ступеньки вели в комнату. Потолка не было, его заменяли толстые кривые балки, почерневшие от времени и копоти. Пол весь потрескался. Внизу под комнатой помещался хлев, где по ночам жевал жвачку единственный хозяйский вол и звенели колокольчиками три козы.
Нельзя описать бедность наших друзей.
Это были старик со старухой и их сыновья: один лет тридцати с чем-нибудь, двое по сорока, а последний моего возраста, девяти лет. Из взрослых сыновей никто не женился. В Шпате жен покупали, а на что могли купить жен мои друзья — Точты? Старость уже надвигалась, когда Точты обзавелись еще одним сыном — Наси. Мы с ним были одних лет, но он казался на два — три года моложе меня. Худенький, недоразвитый, Наси едва находил силы пасти своих трех чесоточных коз.
Этим летом бедный мальчик чаще питался у нас, чем у себя дома. Он стыдился есть за одним столом с нами или, может быть, делал вид, что стыдился; взяв то, что ему дала моя мать, он убегал и ел в своей хижине. Может быть, он делился там с кем-нибудь из своих домашних.
Кроме дома в одну комнату, который они нам сдали, у Точтов были еще две хижины. В одной они жили сами, другую снимал богатый эльбасанский торговец.
Почему я говорю — богатый? Он рассказывал, что утопает в золоте. Однако, если посмотреть, как он одевался, то ничего, кроме жалости, он не возбуждал, потому что казался еще беднее Точтов. У него была одна смена рубашек, сто раз залатанных, и пара расползавшихся домашних туфель на деревянной подошве. До сих пор стук этих туфель стоит у меня в ушах. На голове он носил засаленную по краям феску; когда-то она была черной, а теперь выгорела на солнце и порыжела.
За завтраком, обедом и ужином дядя Лами — так звали торговца, — усевшись в дверях хижины, ел ломоть желтого кукурузного хлеба с головкой лука или куском брынзы. Это составляло всю его пищу. Но он получал от нее огромное наслаждение. Он ел кукурузный хлеб, показывая при этом несколько редких и гнилых, похожих на черные когти, зубов, и лицо его расплывалось в улыбке.