Выбрать главу

И вновь пришла ночь. Он открыл лицо – как раз вовремя, чтобы увидеть, как крутящаяся луна выкатилась на небо, точно присыпанная солью шутиха. И хотя Свиттерс сам не мог объяснить почему, ночное небо будило в нем желание замяукать. Он и попытался мяукнуть разок-другой, но заныли воспаленные десны, да и в горле ощущение было такое, словно в ножнах на два размера меньше, нежели их меч. Как ни странно, ему даже в голову не приходило, что он, возможно, умирает. Своим невозмутимым спокойствием он, пожалуй, был обязан лихорадке, самой природой назначенной ткать иллюзии непобедимости, и Концу Времени, что посредством йопо размыл границы между жизнью и ее крайней альтернативой (альтернативы менее значимые – конформизм, скука, умеренность, потребительство, догматизм, пуританство, законопослушность и тому подобная дрянь). Тем не менее Свиттерс сознавал, что вляпался в неприятности, на которые вовсе даже не напрашивался.

На второй вечер – или, может статься, на третий – Свиттерс вышел из глубокого оцепенения и обнаружил, что лоб его протирает губкой жизнерадостная, круглощекая монахиня. Долю мгновения Свиттерс вглядывался в ее лицо – а затем выпалил, слабо, но страстно:

– Я люблю вас.

– Ах вот как? – ответствовала она на американском английском с легким французским акцентом. – Да ты, дружок, совсем чумовой.

«Это верно», – подумал про себя Свиттерс и закрыл глаза – унося ее улыбку с собой в бесчувствие. Следующий раз он очнулся в оазисе.

Толи колония микробов Амазонки подло размножалась на его слизистых оболочках со времен Бокичикоса, то ли он взял на борт менее скрытную, хотя не менее злобную семейку микроорганизмов, странствуя в обществе бедуинов или курдов, – этого Свиттерс так никогда и не узнал. Его сиделка, жизнерадостная монахиня, не знала названия для его недуга, будь то по-английски или по-французски, однако лекарство у нее было: обтирание тела мокрой губкой, сульфамидные препараты и травяные чаи. А может статься, болезнь просто шла своим естественным путем. В любом случае после недели боли, жара, тошноты, комы и фантасмагорических восторгов одним прекрасным утром глаза его распахнулись, точно мышеловки наоборот, и Свиттерс, слабый, но на удивление отдохнувший, обнаружил, что лежит на низкой койке в крохотной, оклеенной синими обоями комнатушке, каковая в монастыре/оазисе служила примитивным лазаретом. Сестра Домино сидела на табуретке у изголовья кровати, где и находилась почти неотлучно.

Теперь на ней было традиционное сирийское длинное хлопчатобумажное платье – вместо рясы, в которой Свиттерс увидел ее впервые. По правде говоря, этой их первой встречи он почти что и не помнил, и когда позже Свиттерсу поведали о его спонтанном признании в любви, он, понятное дело, смутился, хотя отрицать содеянного отчего-то не пожелал.

Домино распахнула жалюзи и раздвинула занавески на незастекленном окне – и в ярком солнечном свете Свиттерс увидел, что монахиня значительно старше, нежели он счел по ее голосу и манере держаться. Старше – но глаза ее искрятся не менее ярко. А задорный носик более чем украсил бы физиономию самой популярной девчушки любой из кафешек «Дэари Куин».[169] Что до губ (и какого черта ему вздумалось оценивать ее губы?) – эти губы принадлежали к числу тех вечно румяных припухлостей, что так похожи на сливу, наполовину выдавленную из кожуры, и когда ни посмотришь, того и гляди надуются или сложатся бантиком, но именно что «того и гляди», ибо это – сильные губы, чувствуется в них и твердость, и решимость, даже когда они недовольно поджаты, даже когда они сдержанно улыбаются. Она могла бы улыбаться с шести утра и до Судного дня – и никто в жизни не разглядит ее десен. Она излучала тепло и ласку – но на своих собственных условиях.

Ее средиземноморский цвет лица на первый взгляд плохо сочетался с носом более северного типа. Вокруг глаз кожу словно истоптали воробушки: по этому признаку Свиттерс мысленно дал ей сорок. На самом деле ей было сорок шесть. Или будет в сентябре.

В тени волосы Домино казались темно-каштановыми; а на солнце тут и там в прядях вспыхивал рыжий проблеск, точно следы когтей на дорогой мебели кленового дерева. Она носила их распущенными, средней длины, и волосы колыхались туда-сюда, наполовину закрывая то одну, то другую пухлую щеку. Нет, толстыми эти щеки не назвал бы никто, но под каждой вполне мог бы скрываться епископский мячик для гольфа – и еще парочка облаток для причастия в придачу. Ее груди и ягодицы тоже радовали округлостью, но Свиттерс этого не заметил. Он бы на Библии поклялся, что не заметил, – и точка. С какой стати ему это замечать? Перед ним – монахиня средних лет.

– Ну, привет, – весело промолвила она. – Вы, похоже, наконец пошли на поправку.

– Держу пари, только благодаря вам.

– Благодарите Господа, не меня.

– Как скажете. Возможно, так я и сделаю. Но я глубоко сомневаюсь, что какое бы то ни было всемогущее божество, достойное этого имени, просияет от счастья, если я вздумаю изливать свои чувства, или заворчит, если я воздержусь.

К вящему его изумлению, монахиня кивнула в знак согласия.

– Подозреваю, что вы правы.

– А вам не кажется, что глупость несусветная – верить, будто Господь, воплощенное совершенство и мудрость, может настолько раздуваться от мелкого человеческого тщеславия и ждать, чтобы мы пели ему дифирамбы при каждом удобном случае, а по воскресеньям так даже дважды?

Монахиня улыбнулась.

– Вы доехали на инвалидном кресле в самое сердце сирийской пустыни только для того, чтобы вести теологический спор, мистер?…

– Свиттерс, – откликнулся он, не присовокупляя своего обычного трепа. – И нет, конечно же, нет. Со всей определенностью нет.

Монахиня положила руку ему на лоб – мягко, но властно.

– Разумеется, нам необходимо выяснить, зачем – и как именно – вы сюда добрались, но мне бы не хотелось вас допрашивать до тех пор, пока вы не окрепнете, так что…

– О, спасибо, тысячу раз спасибо! Умоляю, не надо допросов! Я застрахован только от пожара и грабежа.

Если монахиня и уловила легкомысленную нотку, она предпочла не обратить на нее внимания.

– Вы должны совсем поправиться, чтобы мы могли отослать вас обратно. Лихорадка спала, – она убрала руку, и Свиттерс испытал что-то очень похожее на разочарование, – но вид у вас – la tete comme une pasteque,[170] как говорят у нас во Франции.

– А разве вы не американка?

– Нет-нет. Я – француженка. Француженка эльзасского происхождения, потому в монументальном галльском носе мне отказано.

– Но…

– Когда мне было четыре, мы переехали в Филадельфию: отцу поручили заведовать знаменитой коллекцией французской живописи в частном музее. Последующие двенадцать лет я прожила в США и здорово американизировалась, как это у детей водится, и хотя с тех пор в Америку не возвращалась, я прикладывала немало усилий, чтобы мой английский не деградировал – еще не хватало изъясняться как Жак Кусто,[171] описывающий «ошень красивий креатюры в глюбина окияна».

Монахиня расхохоталась, и, хотя смешок болью отозвался в животе, Свиттерс, неожиданно для себя самого, прыснул с нею вместе.

– Значит, вы – fille[172] из Филли. А зовут-то вас как?

Последовала пауза. Весьма долгая. В силу непонятной причины монахиня обдумывала вопрос со всех сторон, так, словно готового или определенного ответа у нее не было.

– Здесь меня называют Домино, – наконец сказала она. – Если официально, то сестра Домино, однако я не уверена, что имею отныне право на это именование. – Лицо ее омрачилось тревогой, свет глаз померк. – А до того, как стать сестрой Домино, я была сестра кое-кто-другая, а до того носила имя, данное мне при крещении, а в не столь отдаленном будущем, возможно, получу иное имя. – Монахиня помолчала, еще немного подумала. – Полагаю, если вы будете называть меня просто сестрой, это ничего.

вернуться

169

Фирменное название ресторанчиков быстрого обслуживания, специализирующихся на молочных продуктах; славятся мороженым, пользуются популярностью у подростков.

вернуться

170

голова как арбуз (фр.).

вернуться

171

Кусто Жак-Ив (р. 1910) – французский океанограф, автор научно-популярных книг и фильмов о жизни моря.

вернуться

172

девушка (фр.).