Тело Свиттерса из края в край и из конца в конец пошло гусиной кожей – так из окопов выныривают закованные в каски головы малюсенькой армии, – причем пупырышки маршировали на месте, словно, вознамерившись помародерствовать, готовили наступление на мозг.
И хотя сестре Домино явно не хотелось утверждать этого напрямую, по ее описанию Матисса Свиттерс так понял, что своим величием как художник и как человек Матисс в значительной степени был обязан тому факту, что умудрялся совмещать в себе эпикурейство и набожность, гедонизм и благочестие; что почти не проводил различия между своей любовью к вину, женщинам, песням и своей любовью к Господу (Свиттерсу подобный подход показался в высшей степени разумным).
Как бы то ни было, по словам Домино, в начале сороковых годов Матисс написал несколько портретов своей сиделки на тот момент, доминиканской послушницы по имени сестра Жак. Матисс обожал писать контуры женского тела – пышные, соблазнительные, ритмичные округлости, что эстетически выглядели наиболее выгодно без прикрытия одежды. Разумеется, сестра Жак нагой позировать не могла. Однако, зная, что гениальный художник – человек чести, и притом недужен и стар (в 1943 году Матиссу стукнуло семьдесят четыре), и надеясь уговорить его расписать некую часовню (что он и проделал по ее просьбе в 1948 году в Вансе), она, не колеблясь, пригласила к нему в качестве модели другую девушку.
На протяжении нескольких поколений семья сестры Домино была теснейшим образом связана как с миром французской живописи, так и с римско-католической церковью, так что, когда сестра Жак стала подыскивать для Матисса подходящую модель, выбор ее самоочевидным образом пал на семнадцатилетнюю пышечку Кроэтину, девушку, которой суждено было стать тетей Домино, появившейся на свет чуть меньше десяти лет спустя.
Свиттерс присвистнул.
– Вот это да! Да кипеть моему кролику в морковном масле! – воскликнул он. – Ушам своим не верю!
– Чему именно вы не верите?
– Это ж надо было забраться к черту на рога, чтобы столкнуться нос к носу с моей настоящей, подлинной, из плоти и крови, синей ню!
– Матисс написал несколько синих ню, начиная с 1907 года, – предостерегла сестра Домино. – И что вы имеете в виду, говоря «ваша»?
– Ничего, – поспешно заверил Свиттерс. – И она вообще не моя. Но это она, точно она. Мне просто необходимо с ней встретиться.
Домино упрямо отказывалась обещать что-либо до тех пор, пока Свиттерс не объяснил все в подробностях, и даже тогда сообщила, что Красавица-под-Маской никого не принимает. Более того, притом, что монахиня сочла историю с синей ню совпадением весьма любопытным – и вопреки себе была глубоко поражена, что Свиттерс вырос рядом с именно этим полотном, – она не видела, с какой стати ему так бурно реагировать на услышанное. Возможно, она была права. Больше, чем сама думала. Мужчина, парализованный проклятием пирамидальноголового индейца, – не тот, кому стоит принимать близко к сердцу толику синхронности, даже если речь идет об объекте изрядной дозы сентиментального сиропа «Bay!».
– О'кей, – кивнул Свиттерс. – Забудем это. Я был болен, вот и все. Продолжайте рассказывать. Простите. Я хотел сказать, пожалуйста, продолжайте рассказывать. S'il vous plait.[177] – В то же время, однако, он поклялся про себя, что ни за что не уедет из оазиса, не повидав Красавицу-под-Маской, и думая также, до чего же это прикольно – сидеть тут и слушать племянницу синей ню.
Кроэтика позировала Матиссу более двух лет, в Симье и позже, в Вансе, и, по уши влюбившись в полотна художника, в его фотографии и памятные сувениры из Марокко, собиралась сопровождать его туда, как только война закончится. Однако к тому времени, как настал долгожданный День Победы в Европе, Матисс слишком одряхлел, чтобы пускаться в путь, и по совету, если не по настоятельному требованию своего дяди, весьма влиятельного архиепископа, Кроэтина решила уйти в монастырь.
Побывавшей обнаженной натурой Кроэтине пришлось проходить в послушницах небывало долгий срок, прежде чем ей дозволили наконец принять монашество. Ее физическая красота настолько нервировала отцов церкви, что дядя посоветовал ей изыскать способы прибавить «благочинности» лицу и фигуре; именно это, предполагая, что Господь предпочитает неказистость, она и сделала, разве что самую малость не дойдя до гротескного обезображивания. К тому времени, как ей наконец разрешили официально стать «невестой Христовой», глубоко в землю ее набожности была посажена семяпочка мятежа.
Торжественные обеты еще дрожали у нее на языке, когда она подала ходатайство о назначении в Марокко. Не желая проявлять излишнюю сговорчивость, ее вместо того послали в Алжир. Она работала в одной из тамошних миссионерских групп, причем с превеликим удовольствием; собственно говоря, ей настолько все пришлось по душе, что мать-настоятельница испугалась, как бы та не натурализировалась вовсе; и, ссылаясь на такие в высшей степени подозрительные действия, как «долгие одинокие прогулки в пустыне», добилась ее перевода обратно во Францию. Именно в Париже, между серединой и концом пятидесятых годов, она сформулировала и выдвинула свои предложения касательно ордена святого Пахомия.
– Поскольку образчики крайностей человеческого поведения завораживают меня, точно змея – кролика, мне воистину следовало бы обращать больше внимания на жизнеописания святых, – промолвил Свиттерс. – Но признаюсь, что про достойного святого Пахомия слышу впервые.
– Пахомий был египтянином, христианским аскетом. Примерно в 320 году он основал первую религиозную общину для женщин – самый первый в истории монастырь. Причем в пустыне. Таким образом, получается, что Пахомий – отец всех монахинь, а монахини ведут свое происхождение из пустыни. Сегодня пустыни в странах Среднего Востока – это царство ислама, и хотя в тамошних землях небольшие группки христианских меньшинств тоже представлены, практически все они – православного толка. Так вот моей тете пришло в голову – давно, еще когда она была сестрой Кроэтиной, – создать в пустыне женский монашеский орден монахинь, дабы почтить святого Пахомия и утвердить там присутствие римско-католической церкви хотя бы номинально. Недурно придумано, а?
Ватикан согласился. Но с оговорками. То есть сама мысль Ватикану понравилась, но удручало то, что подана она Кроэтиной, которая не только позировала некогда в качестве обнаженной натуры, но еще и по меньшей мере дважды открыто выражала сомнения касательно запрета Рима на противозачаточные средства. Церковь не отвергала идею пахомианства, нет, – просто, когда дело дошло до практического воплощения, тянула да тянула себе канитель.
А затем кое-что случилось. Что именно – сказать вам не могу. Это было в 1961 году, дядю Кроэтины – моего двоюродного дедушку – назначили кардиналом, и на тот момент он был направлен в Ватикан. Ему в руки попал некий предмет – ну, скажем, документ, – каковой он хотел спрятать елико возможно надежнее. И вот наш кардинал воспользовался своим влиянием на Папу Иоанна XXIII, чтобы тот утвердил орден святого Пахомия. Ордену отвели помещение в Иордании. Кроэтину назначили исполнять обязанности аббатисы, и, отправляясь в пустыню, она взяла на хранение и увезла с собою секретный документ кардинала.
– Что за документ?
Домино покачала головой, от чего щеки у нее заколыхались, точно пудинги на ручной тележке.
– Документ по-прежнему у нее? А вы посвящены в тайну?
– Вы любопытны прям как чумовой, мистер Тайный Агент.
Свиттерс легонько коснулся ее запястья.
– Знаете, Домино, – ужасно трудно было называть ее «сестрой» сейчас, в уборе из белых кружев и цветов апельсина, – знаете, Домино, мне страшно неприятно вам об этом сообщать, вы прям из кожи вон лезете, выставляя себя этакой модной, ультрасовременной американкой, однако сленговое выражение «как чумовой» вышло из употребления примерно тогда же, когда вы уехали из Филадельфии. А может статься, что и раньше. Сегодня никто уже так не говорит.