— Один из них отключился.— Вид у дядюшки Артура был недовольный.— Другой так громко стонал, что я сам себя не слышал. Ну, Калверт, рассказывайте.
— Что рассказывать, сэр? Я собирался лечь спать. Я вам уже все рассказал.
— Несколько быстрых фраз, которые я толком разобрать не смог на фоне их непрекращающихся стонов,— холодно сказал он.— Подробный отчет, Калверт.
— Я неважно себя чувствую, сэр.
— Почти не помню случая, чтобы вы себя прилично чувствовали, Калверт. Вам известно, где хранится виски.
Хатчинсон почтительно кашлянул.
— Если только адмирал мне позволит...
— Разумеется, разумеется,— тон дядюшки Артура резко потеплел.— Конечно, мой мальчик.— Мальчик был на добрый фут выше дядюшки Артура.— Раз уж вы направляетесь в салон, Калверт, не забудьте и мне прихватить стаканчик. Только не жадничайте, наливайте нормальную дозу.— Все-таки у дядюшки Артура были очень неприятные черты характера.
Я сказал «доброй ночи» спустя пять минут. Дядюшка Артур остался не очень доволен. Наверное, он ждал захватывающего рассказа с подробностями, но я устал не меньше, чем старуха смерть после Хиросимы. По дороге заглянул в каюту Шарлотты Скурас. Она спала как убитая. Этот аптекарь в Торбее начал вызывать у меня запоздалые подозрения. Он был в полусне, слепой, как сова, и давно перевалил семидесятилетний рубеж. Вдруг он ошибся? Опыта в прописывании снотворных пилюль у него должно было быть немного, потому что на Гебридах люди жили под девизом:
На берег моря из глубин
Вся рыба прыгнет пусть,
Крушатся скалы, все равно
Я ночью не проснусь.
Но я зря так сердился на старого аптекаря. После того, как мы чудом приплыли все-таки в убогую гавань Крейгмора, мне потребовалось не больше минуты, чтобы привести Шарлотту в состояние, близкое к сознательному. Я попросил ее одеться — хитрый маневр, намек на то, будто мне неизвестно, что она спала одетой — и сойти на берег. Через пятнадцать минут все мы были в доме Хатчинсона. А еще через пятнадцать минут после того, как мы с дядюшкой Артуром наспех наложили шины на переломы пленников и заперли их в маленькой комнате со слуховым оконцем, через которое Гудини вылезал бы всю свою жизнь, я, наконец, оказался в кровати в еще одной маленькой комнате, которая, судя по всему, служила будуаром председателю отборочной комиссии Крейгморской художественной галереи, потому что лучшие экземпляры он не преминул оставить у себя. Я уже погружался в сон, думая, что если когда-нибудь университеты решат присуждать степень доктора философии агентам по продаже недвижимости, то первым ее удостоится тот, кто продаст хижину на Гебридских островах в радиусе запаха от рыбного сарая, когда дверь распахнулась и зажегся свет. Я с трудом размежил тяжелые веки и увидел, как Шарлотта Скурас осторожно закрывает за собой дверь.
— Уходи. Я сплю.
— Можно мне остаться? — Тут она осмотрела художественные полотна, и губы ее растянулись в подобие улыбки.— В такой комнате надо ложиться спать, не выключая свет.
— Ты еще не видела тех, которые на дверцах шкафа приклеены изнутри.— Понемногу я разлепил глаза, насколько это было возможно.— Прости, я устал. Что тут поделаешь? Я сейчас не в той форме, чтобы по ночам принимать дам.
— В соседней комнате дядюшка Артур. Ты всегда можешь позвать на помощь, если захочешь.— Она посмотрела на побитое молью кресло.— Можно мне сесть?
Села. На ней было то же немнущееся белое платье, волосы тщательно уложены, но большего сказать о ней было нельзя. Она старалась шутить, но по глазам ее было видно, что ей не до смеха. Эти карие, глубокие, мудрые глаза, которые знали все о жизни, любви и радости, глаза, которые сделали из нее когда-то самую популярную актрису своего времени, теперь светились тоской и отчаянием. И страхом. Теперь, после того, как она сбежала от своего мужа и его подручных, ей, казалось бы, нечего бояться, но страх в глазах был. С трудом угадываемый в темной глубине ее карих глаз, но он был. Я знал, как выглядит страх. Морщинки вокруг глаз и в уголках рта, которые появились естественно, когда она улыбалась — в те времена, когда она еще улыбалась, теперь казались следами, оставленными временем, страданиями, тоской и отчаянием на лице, никогда не испытавшем ни радости, ни любви. Лицо Шарлотты Скурас, без прежнего образа Шарлотты Майнер, как будто принадлежало не ей, а другому человеку. Усталое, немолодое, чужое лицо. Ей должно было быть около тридцати пяти, выглядела она куда старше. И тем не менее, пока она сидела в этом кресле, почти потерявшись в нем, художественная галерея Крейгмора меркла и переставала существовать.