Было бесполезным обсуждать правильность судейского решения. Речи – серебро, молчание – золото. Особенно это относится к судьям и комиссиям НФС.
Без поддержки Рюдигера в этот решающий период своей жизни я перестал бы существовать как личность. Но очень многое значило для меня и благородство, проявленное Патриком Баттистоном.
Встреча с Патриком в Метце не имела ничего общего с замаливанием грехов, чего не принял бы и сам Баттистон. Поездка в Метц дала мне возможность выразить свои сожаления и переживания в связи с произошедшим. Кроме того, мне предоставлялась возможность слегка утихомирить бурные дебаты вокруг моей персоны во Франции. Однако большого значения ситуации я не придавал. Первоначально мы рассчитывали встретиться с Баттистоном где-нибудь между Метцем и Кельном и заключить мировую за добрым обедом. Баттистон захотел сделать своему другу, редактору газеты из Метца, подарок в виде истории нашего «братания». Никакого спектакля, обещал он.
Мы отправились в путь втроем: Рюдигер, его брат Карл-Йозеф Шмитц, выступивший в роли переводчика, и я. Легкая робость владела нами: «Как поведет себя Патрик?»
В Метце нас затащили на задний двор здания редакции, так как телевизионщики и фотожурналисты взяли в осаду центральный вход. Друг Баттистона сообщил о нем: «Сидит наверху». Мы последовали за ним в маленькое бюро. Потом туда пришел Патрик.
Он едва говорил по-немецки, но понимал хорошо. Я объяснил ему, какое потрясение пережил в Севилье: был высокий пас и я вышел из ворот; как прыгал мяч и я думал, что он хочет его через меня перебросить.
Он дружески заверил:
– Я видел это также. После этого я поклялся ему:
– Я не хотел наносить тебе травму. Никогда я не делал ничего подобного. Это последнее, что я скажу.
– Я верю тебе, – ответил он. – Я видел это также; так себе это и представляю.
По-моему, на глазах у меня выступили слезы. Он еще носил корсет на шее и страдал из-за поврежденного позвонка. То, как встретил меня Патрик, принесло мне большое облегчение. Он оказался удивительно великодушным. Я причинил ему зло. И несмотря на это, он сумел так вести себя и простить меня.
– Иди, пожмем друг другу руки, – сказал он. – Возможно, мы станем теперь даже друзьями. То, что было в Испании, для меня теперь позади.
Это рукопожатие стало незабываемым для меня. Я был счастлив.
– Ты не против запечатлеть рукопожатие? – спросил он. – Мой друг ждет наверху.
– Хорошо, Патрик.
Я не имел ничего против. Мы поднялись наверх и вошли в комнату. Там был настоящий Голливуд. Сотня фотографов, десятки микрофонов, камер, юпитеров, клубок кабелей. Баттистон был неприятно удивлен. Как и я. Меня бросило в жар, воздух отхлынул. Я разозлился. Вены на лице набухли, угрожая лопнуть. Я чувствовал себя предназначенным к закланию животным, окруженным палачами от прессы. Кровь ударила мне в голову.
Мы уселись напротив этой своры, Патрик и я, его друг из газеты и рядом со мной Рюдигер Шмитц. Он нас слегка развлек. Буквально под столом сидел какой-то тип с микрофоном, и Рюдигер довольно дружелюбно гаркнул: «Ну-ка, вон!» Парень выполз, как краб.
Они хотели знать, как все было. Я объяснил им тоже, что и Патрику. Что я выразил ему свое сожаление, что очень огорчен и не имел намерения… и т. п., и т. д. Рукопожатие в голливудском стиле. Гром, рожденный молниями фотовспышек.
Была там и журналистка из «Бильд ам Зоннтаг» – настоящая ведьма. Еще в начале этого балагана она зашептала мне:
– Когда здесь все кончится, поедемте к нам. Организуем небольшой стол, сделаем несколько фотографий и прочее.
– Нет, – решительно отказался я. – Этого я не сделаю.
От этой бестии нельзя было ждать ничего хорошего. Последовали несколько разумных вопросов. Баттистон и я отвечали, подтвердив наше примирение, хотя о дружбе не было речи. Еще не было.
В очередной раз рукопожатия, снимки. Кино, да и только!
– А сейчас мне пора ехать, – решился сказать я и встал, обливаясь потом.
Журналистка из «Бильд ам Зоннтаг», разумеется, не хотела уступать:
– Полагаете вы, – пропела она, – что одним этим рукопожатием вы очистили отношения между Францией и ФРГ от вражды, посеянной вами?
Я реагировал спонтанно:
– Я не звал вас сюда. Я не приглашал вас в свидетели, чтобы сфотографировать рукопожатие с Патриком. Я прибыл сюда, чтобы извиниться перед Патриком. Это наше личное дело, мы договорились обо всем друг с другом. Кроме того, я вообще не хочу отвечать на ваши наглые вопросы. В своем ли вы уме? По-вашему, ради немецко-французского примирения мне надлежит выброситься из окна?
– Но взаимопонимание между народами?
Эта стерва хотела своими словами, как хищными когтями, вскрыть мои зарубцевавшиеся раны? Я ничего не мог больше слышать, ее злой и визгливый голос стал для меня невыносимым. Только бы вырваться из этого помещения. На все вопросы французских журналистов я ответил. Французы были вежливы, настроены не дружески, что я вполне понимаю, но объективно, сочувственно… Конечно, моя бурная реакция вызвала неодобрительный ропот. Куда меня опять занесло?
На пути домой в течение целого часа не было произнесено ни слова. Мы уже представляли заголовки в завтрашних газетах: «Скандал вокруг Шумахера!», «Новое представление во Франции», «Извинения, обернувшиеся ссорой».
Бессилие. Тот, кто однажды был провозглашен прессой монстром, не имеет шансов изменить в ее глазах это мнение. Замкнуться – один выход. Покончить с интервью, комментариями, выступлениями по телевидению. И главное – не давать на поле поводов для атак прессы. Но даже и это было истолковано неверно. Они все были злы на меня и тем не менее предлагали большие деньги за интервью. Газеты, еженедельники добивались каждый исключительного права для себя. Вот только чего они хотели, спрашиваю я себя до сих пор.
У меня была лишь одна цель: не делать ошибок, ни одной ошибки в воротах. И очень скоро пошли толки: «Шумахер – каменный истукан, холодный, бесчувственный, существующий только ради своей клетки на поле». Я утратил способность смеяться, стал избегать компаний и не позволял себе больше в клубе никакой чепухи.
Отгородиться от всего: приехать, потренироваться, принять душ – и до свидания.
Ринус Михелс, мой тогдашний тренер, сказал мне: «Что могло произойти, то случилось, прошло и забыто». Боялись причинить мне боль и игроки команды, я был очень тронут этим.
Петер Вайанд, президент «Кельна», сделал все возможное, чтобы помочь мне. На одном из званых ужинов в его кельнской квартире он совершенно серьезно попытался убедить меня в том, что Патрик один виноват в нашем столкновении. Это выглядело смешно и все же было бальзамом для моих ран.
Какой была моя повседневность? Психотеррор, публикации на первых полосах, попытки шантажировать – этим занимались даже сотрудники такого представительного издания, как «Киккер». Ультиматум: «Если ты не согласишься на интервью, мы разнесем тебя в пух и прах и изобразим Тони Шумахера так, что хуже некуда».
Только не делай ошибок, Харальд! Бери все мячи, Харальд! Играй превосходно!
Это был единственный ответ, который я был способен дать на все происходящее. В ту пору я мог сойти с ума. Был клубком нервов. Марлис, конечно, страдала от этого, она даже предложила уехать из Германии. Она держалась просто потрясающе. «Я с тобой, даже если ты непреднамеренно совершил несправедливость». Однако мы всегда старались обходить тему Баттистона, вплоть до сегодняшнего дня.
Лечит ли время раны? Унимает ли гнев, убивает ли ненависть? Только отчасти. Забыли ли французы, простили ли меня? Этот вопрос возник, когда я вместе с «Кельном» должен был играть во Франции против «Сен-Жермена». И я хотел играть. Потому я воспринял довольно спокойно рев стадиона. Собрался на эту игру и стоял очень хорошо. Особого негативного отношения зрителей к себе я не ощутил. Но в аэропорту, когда мы прибыли во Францию, все было иначе.