Для миллионов людей сейчас возникает вопрос: в каком мире им придется жить? Я с полной уверенностью могу заявить, что мир этот будет либо немецким, либо французским. Совсем не случайно как Германия, так и Франция в этот решающий исторический момент утратили часть своей былой экономической мощи — в пользу экономических супергигантов, вовсе не соответствующих тем представлениям, которые обыкновенно у нас возникают в отношении настоящих отечеств. Любому мыслящему человеку уже ясно, что Америка и Россия противостоят друг другу скорее в экономическом, нежели в идеологическом смысле; народ, структурируемый на основе трестов, всегда рискует внезапно оказаться под гнетом тоталитарного режима. Россия все более упорно стремится создать тип рабочего с наибольшей производительностью труда, как можно более сходного с рабочим из Детройта. В свою очередь, рабочий из Детройта, состоящий в профсоюзе, или крестьянин из какого-нибудь крупного американского кооператива не слишком-то сильно отличается от сталинградского рабочего или советского колхозника. Попробуем теперь выразить в самом общем виде особенности мира будущего, рискуя при этом вызвать недоумение у кого-нибудь из философов: можно считать, что мир этот окажется либо картезианским, либо гегельянским. Никогда еще на моей стране не лежала столь масштабная ответственность. Но мы заранее знаем, что французская философская традиция не капитулирует.
Ныне Франция подвергается самому большому за всю свою историю риску, и нет оснований этот риск отрицать. Теперь уже не в наших силах отвести его от себя, как мы отвели его от себя в Мюнхене и Ретонде[7]. Нам надлежит принять его как должное, заглянуть ему в лицо — именно этого ждет от нас Франция. Ведь мы — еще не Франция; точнее, мы — воплощение той недолговечной и хрупкой Франции, которая вскоре окажется под землей. Нет ничего проще доказать, что мы не являемся Францией: она и без нас продолжит свое существование. В результате миллионы людей во всем мире считают, что вполне искренне сомневаются в возможностях Франции, а на самом-то деле сомневаются они именно в наших возможностях. Они полагают, будто сомневаются во французской мощи, а на самом деле просто задаются вопросом: да способны ли мы еще пользоваться этой мощью; не выроним ли мы эту мощь из наших слабых рук? Для меня подобное разграничение всегда было первостепенным. На свете есть короли-посредственности; представьте себе, что на одного из них, взошедшего на трон в 1918 году, ныне возложат ответственность за упущенные плоды нашей тогдашней победы, за крушение нашего военного могущества, за ту угрозу, которая нависла сейчас над империей! Осмелюсь предположить, что в этом случае с таким королем будет покончено и в историю он сможет войти лишь в качестве мерзкого недоумка. Разумеется, при демократическом режиме королей не бывает, но королевства-то есть. Правившая на протяжении восемнадцати лет в мире демократия — это именно наша демократия, которую составляет некоторое количество несущих в разной мере ответственность за историческое развитие событий поколений (включая и мое, спешу засвидетельствовать это; увы, мы рождаемся на свет и покидаем его с кем получится, а не с кем захочется). Бывает, посредственный король — случайно или по благоприятному стечению обстоятельств — получает в свое распоряжение отличного министра; но вот в посредственных демократиях встречаются исключительно посредственные министры. Ведь мало сказать, что демократия выбирает себе министров — они суть плоть от плоти той самой демократии, которая порождает их. Если мы сравним ту Францию, которую они приняли в свои руки, с той Францией, которую они рискуют оставить кому-то в наследство, — позволим себе прийти к выводу, что поколения Мюнхена и Ретонда, возможно, являются самыми невыразительными за всю историю Франции. О, безусловно, враги Франции предпочтут распространять слухи о том, что французские ценности находятся на излете, а многие из французов согласятся обелить себя таким манером — в ущерб отечеству. Они отвергают те традиции, для поддержания которых они чересчур трусливы; они почти незаметно для себя начинают мыслить на немецкий, а то и на русский лад — ведь они не ощущают более в себе ни способности, ни смелости мыслить по-французски. Когда я призываю вас обратиться к собственной совести, вместо того чтобы проталкивать вместе с собой всяческих ура-патриотов (которые к тому же в этом агонизирующем мире могут сменить победное кукареканье на траурные песни), я не строю никаких иллюзий в отношении ожидающей меня участи.
7
В Ретонде под Компьеном 22 июня 1940 г. было подписано перемирие между Германией и разгромленной Францией. Двумя десятилетиями раньше, 11 ноября 1918 г. там же состоялось подписание перемирия между странами-союзницами и побежденной Германией.