Под конец рабочего дня ему довелось ещё выслушать Надреева, который на правах старого друга, без начальственных церемоний иногда заходил поболтать. Надрееву не терпелось поделиться слухами чрезвычайной важности. Правда, осознать эту важность Турбанов не умел. Ему даже временами чудилось, что все руководящие персоны владеют неким особым кодом: язык вроде бы тот же самый, что и у всех, но смысл наглухо зашифрован и непостижим.
На этот раз, если отсеять рассыпчатые намёки и беззвучные выстрелы указательными пальцами в потолок, Надреев сообщил примерно следующее.
Городская власть переживает смутные времена. С тех пор как вице-мэр Грезин скоропостижно подавился варёной свёклой, достойная замена ему так и не нашлась. Не в каждом городе и не в каждую эпоху найдётся человек, который сумел бы так же вдохновенно командовать сразу тремя фронтами – религией, торговлей и культурой. На вакантное место Грезина может претендовать разве что Кондеев. Но Кондеев – это личный кошелёк мэра, его кассир, казначей и его банковская карта. Причём настолько хороший кошелёк и настолько ценная карта, что Кондеева могут не сегодня завтра забрать туда (выстрел двумя пальцами в потолок) – на такую же коронную роль, но уже для Высшей инстанции. Можешь себе это представить?
Нет, Турбанов не мог. Он мог только удивлённо вскидывать брови или с понимающим видом кивать, ощущая одну-единственную потребность – поскорей увидеть Агату.
Надреев между тем спикировал к семейным делам: тут ещё Рита, дура деревенская, заимела хрустальную мечту. Каждый день повторяет, уже плешь проела: надо купить четыре-дэ-принтер полного фабричного цикла. Сегодня без четыре-дэ-принтера не жизнь, а нищета и вчерашний день. А у него, между прочим, цена – как два самолёта. Дешевле будет машину раз в месяц менять.
14
«Давай попробуем не говорить о любви. Ладно? Ну просто обойдёмся без этих замученных слов. Они уже как посуда общего пользования. Или как там у древних греков огромный такой сосуд назывался? Что-то похожее на пафос. Ну да, пифос. Вот они такие же, эти слова, громадные и пустые. И в них каждый наливает и насыпает, что вздумается, что ему в голову взбредёт. Хоть вино, хоть зерно, хоть объедки и любой мусор. Но он думает: вот, значит, любовь. А там, может быть, один только физический зуд или какая-то любимая выгода. Хочешь пить?»
Агата лежит у него на руке, и, когда она привстаёт, чтобы дотянуться до стакана с водой, весь белый свет заслоняется её гладкой белой подмышкой, и Турбанову сильнее всего хочется, чтобы как можно дольше белый свет оставался таким же гладким и девочковым.
«По-моему, это даже честнее: не ожидать и не требовать друг от друга великой любви, а договориться по-взрослому, что нас теперь двое».
«Не “одна сатана”, а сразу две».
«И у нас такой тайный сговор – двое против всех».
«Да, точно. Как Бонни и Клайд. Всю жизнь этого хотела, с детского возраста. Правда, я в то время слишком часто врала. Но иногда вместо вранья получалась магия. А после одного случая я даже подумала, что я ведьма. Расскажу тебе потом?»
«Лучше сейчас».
Рассказ Агаты
У моей мамы был тяжёлый характер, и она меня без конца ругала. Иногда она так кричала, что я с испугу начинала сочинять всякую чепуху, просто лгать – лишь бы она успокоилась.
Когда мне было лет двенадцать или тринадцать, родители взяли меня с собой отдыхать в Прибалтику, на озеро возле Даугавпилса, и с нами поехала ещё одна семья с мальчиком Тёмой.
Там стояли домики между озером и лесом, людей никого, мы были единственными отдыхающими. Мама не пускала меня одну ни в лес, ни на озеро. Ну, её можно понять: когда мне было восемь с половиной лет, меня в парке Горького похитил маньяк – об этом лучше в другой раз. Или вообще не буду.
Ну, мы с Тёмой всё равно втихаря бегали на озеро, а чаще в лес, пока взрослые развлекали себя напитками и важной болтовнёй.
И вот однажды мама огляделась, не нашла меня поблизости и сразу в крик: «Агата! Агата!» Она так орала, что, наверное, вся Прибалтика оглохла. А мы же недалеко были, я сразу услышала – и мы мигом прибежали назад. Но мама никак не могла успокоиться, вопила, как ненормальная.