Наша небольшая съёмочная группа уже несла через церковный двор упакованную аппаратуру в стоявший за оградой служебный автомобиль, когда я вспомнил о тех двоих, кого нам отец Михаил снимать запретил. И решил ещё раз взглянуть на них. Вошёл с крыльца в храм, в его гулкое сумрачное пространство, сиявшее живыми огоньками потрескивающих свечей, но у иконы Божьей Матери никого не застал. Разглядел же их на высоком крыльце, в толпе выходящих.
Грузный мужчина с непокрытой головой (кепка торчала из кармана куртки) осторожно сводил с крутых ступенек щуплую, похожую на подростка, женщину в сером платке, приговаривавшую:
– Осторожно, сынок, сам не поскользнись. Спаси нас, Господи!..
Недели через две после того, как прошёл наш сюжет по ТВ, поздним вечером мне позвонил из Канады Вадим. Его голос с неистребимыми, насмешливо-подтрунивающими интонациями звучал через океаны и материки так отчётливо, будто звонил он из соседней квартиры. У него там, в окрестностях Монреаля, свой, купленный в рассрочку дом в два этажа, на первом – просторная, совмещённая с кухней гостиная, камин и чуть не во всю стену телеэкран с автоматикой, позволяющей выуживать и записывать из сотни спутниковых телеканалов все московские передачи.
В России Вадим не был уже лет десять; время от времени, посмотрев что-то, его поразившее, звонит, уточняя: так ли на самом деле? Как-то удивился: надо же, Ленинские горы обратно в Воробьёвы переименовали! На этот раз, посмотрев наш телесюжет, он ничего не уточнял, сказал лишь:
– Вспомнил Маргариту… Ведь это она кричала нам что-то такое обличительное про иконы, когда мы в очередной раз схлестнулись… А сама, ты знаешь, вместе с Виталием приняла крещение…
Я рассказал ему, как увидел их там, в церкви, а потом, после съёмок, на крыльце.
Мы проговорили с Вадимом часа два, не меньше, всё никак не могли остановиться. Он насмешливо рассуждал о лености человеческого ума, предпочитающего метаться от одной иллюзии к другой, впадать то в один, то в другой морок, вместо того чтобы упорно исследовать правду нашей путаной, но в общем-то такой безостановочно влекущей жизни. Я же толковал ему о гармонии человеческих отношений, невозможной без душевной честности, которую каждый взращивает в себе сам, используя все подручные средства, в том числе и религиозные обряды, действующие на впечатлительных людей психотерапевтически.
…Мы даже успели попутно о чём-то поспорить, совсем как когда-то, много лет назад, на семнадцатом этаже нашей студенческой высотки. Той самой, что стояла тогда на Ленгорах, а сейчас стоит на Воробьёвых.
ЗАПОЗДАВШИЙ ГОСТЬ
Ждали запоздавшего гостя. Того самого, о котором вспоминали потом, морщась и поёживаясь. А начинался тот вечер в общем-то идиллически. Опаздывавший позвонил с Киевского вокзала, сдавая багаж в камеру хранения, сказал – едет. И пока он ехал, Потапов, хозяин дома, с каким-то странным вдохновением, таившим то ли подавленную зависть, то ли жалость, рассказывал о своём студенческом друге тем, кто уже пришёл и привычно устроился в гостиной, за широким раздвижным столом, блистающим белоснежной, жёстко накрахмаленной скатертью, миниатюрными рюмками, пузатым графинчиком, лоснящейся селёдочкой на продолговатом блюде, усыпанном жемчужными кольцами лука.
В рассказе Потапова, сидевшего в торце стола, преобладала интонация изумления: полжизни минуло («Полжизни, братцы, вы только представьте!») с тех студенческих лет, когда они учились на филфаке, а его друг остался таким же – порывистым, открытым, искренним. Человеком поразительной душевной широты. («Да ведь по нынешним эгоистическим временам он просто урод!..») После филфака они оба оказались в одной молодёжной газете, где сокурсник Потапова сразу обнаружил свои пристрастия – писал о хороших людях, трудягах, конечно, не без некоторой их идеализации: годы были ещё те – 70—80-е, всей правды не скажешь. Других тем терпеть не мог. Не виделись лет пятнадцать, общались по телефону – особенно часто, когда страна на куски разломилась и Молдавия, где он жил, оказалась за границей. А едет он на свою историческую родину – в Рязань, к дальней родне, погостить да осмотреться. («Ах, Дёмин-Дёмин, юности моей незабвенной свидетель!.. Что-то ты везёшь с собой – какие воспоминания, какую, извлечённую из прожитых лет, истину, какой драматический излом?!»)
Но с первым тостом решили не затягивать, отметили повод: только что вышедшую книгу криминальных очерков хозяина дома – она стояла посреди стола, возле пузатого графина, обнимая его раздвинутой яркой обложкой, с неё на гостей смотрел сквозь прицел снайперской винтовки человек в вязаной шапочке. Были сказаны Потапову заздравные слова. Звякнули рюмки. Нацелились вилки в селёдочные бока. Золотистая гора салата оливье из вместительной фаянсовой ёмкости стала споро перетекать в тарелки гостей. И каждому этот салат что-нибудь да напомнил.
Друг семьи Потаповых, известный актёр, чьё выразительное лицо, в числе прочих, висит на фронтоне его театра, вспомнил, каких лобстеров он пробовал в китайских ресторанчиках Сан-Франциско, где они с женой гостили у приятеля. Черноокая его жена, киноактриса (особенно ей удаются роли экзальтированных красавиц), искоса взглянула на него и, смеясь, рассказала, как в одном из тех кабачков пожилая общительная американка простодушно поинтересовалась у её мужа, не Мастроянни ли он. На что тот ответил утвердительно (на английском с итальянским акцентом), уточнив: «Только – сегодня. А завтра я буду скорее всего Биллом Клинтоном».
Американскую тему поддержал и ставший недавно знаменитым режиссёр (стриженный наголо, в очках без оправы, напоминающих чеховское пенсне). Он снял, по мнению кинокритиков, «народное кино» про то, как искали нефть, а из скважины забил фонтан спирта, и теперь с отвращением рассказал, какую поганую водку пил в русском кабачке в Нью-Йорке, где заканчивалось действие его причудливого сюжета.
– А наши эмигранты, – поморщился он, – пьют её, чуть не плача от счастья.
– Ну да, от счастья, что уехали, – кивнула жена режиссёра, миниатюрная блондинка (длинные её серьги, выползавшие на плечи из-под крупных, соломенного цвета локонов, от кивка нежно звякнули серебристыми сочленениями).
Заговорили об уехавших, об их, чаще всего трудных, судьбах. О том, что врасти в чужую культуру без душевных потерь невозможно. Да и попробуй усвой чужой язык с нашей обломовской неповоротливостью! Потапов, вспомнив свою родню, после войны, в конце 40-х, переехавшую из Саратовской области в Молдавию – они и через тридцать лет не способны были говорить с местными на их языке, – подтвердил: «Да, пожалуй. Какой-то непреодолимый барьер!»
Жена Потапова, в очередной раз явившись из кухни, где у неё дозревал яблочный пирог (пробегая через прихожую, она успела ещё раз увидеть себя в большом настенном зеркале, убедившись, как хороши подаренные мужем бирюзовые, из мелких камешков бусы, густо облепившие нитку, – их насыщенный цвет перекликался с серо-голубым сиянием её глаз), тут же вспомнила подругу, преподавательницу французского, мечтавшую о загранице и вышедшую замуж за парижанина. Сейчас она живёт в одном из новых спальных районов Парижа, похожем на московский, еду готовит в такой же тесной кухне, и порой ей кажется, что в её жизни ничего не изменилось, кроме одного: все вокруг неё вдруг заговорили на французском.
Тут в дверь позвонили, и Потапов пошёл открывать. Из гостиной было видно, как тесную прихожую заполнил собой тучный человек, одетый в пятнистую камуфляжную куртку, с натугой застёгнутую на все пуговицы (упругими выпуклостями она напоминала дирижабль). Руку его оттягивала объёмистая хозяйственная сумка, а голову венчала такой же камуфляжной расцветки, надетая слегка набекрень, бейсболка с коротеньким жёваным козырьком, из-под которого светилось неожиданно моложавое, улыбчиво круглое лицо.