– Дёмин, да ты ли это? – преодолев некоторое ошеломление, спросил Потапов и с некоторой опаской, словно экспериментируя, хлопнул его по плечу. – Ну, ты, брат, могуч!
– А т-ты-то, т-ты! – слегка заикаясь, говорил явно ошарашенный гость, с растерянной улыбкой осматривая голову Потапова, сверкающую залысинами. – Шевелюра-то т-твоя пышная где? К-куда дел?
Они наконец обнялись, похлопав друг друга по спине, после чего гость, сняв куртку и оказавшись в светло-сером джемпере, порылся в поставленной на пол сумке, извлёк стеклянную пятилитровую бутыль с тёмно-красным вином и, держа её в вытянутых руках, широко шагнул из прихожей в гостиную.
– Всем здр-равствуйте, – произнёс он с мягкой картавинкой (она почему-то всем сразу понравилась). – Вот п-примите подар-рок с Юга!
То ли его добродушная полнота, то ли вот эта забавная картавинка с чуть заметным заиканием, а затем и разлитое по фужерам ароматное вино как-то сразу взбудоражили всех – каждому захотелось о чём-нибудь спросить гостя, сказать ему хорошие слова, по-свойски хлопнуть по круглому плечу.
Но слова говорил один Потапов. Он стоял с наполненным фужером, жестикулируя свободной рукой, вспоминал простодушного рязанского паренька, отслужившего в Молдавии в погранвойсках срочную и там же, в Кишинёве, поступившего на филфак только потому, что, как всем рассказывал, его мама, сельская учительница, в раннем детстве напевала ему есенинские строчки:
А ещё, вспоминал Потапов, Дёмин любил рассказывать, как перед войной 41-го мать вышла замуж за белоруса и, родив его, Дёмина, оказалась с ним в партизанском отряде, где он и провёл свои первые годы. Потапов призывал всех собравшихся немедленно и как следует выпить за крещённого войной Дёмина, с которым он расстался бездну лет назад лишь потому, что «неумолимый ветер судьбы» занёс Потапова в московскую прессу.
Тут хозяин дома соскользнул с пафосной интонации на бытовую и рассказал эпизод: в конце 70-х или в начале 80-х, точнее скажет сам Дёмин, преодолевая известную журналистскую хандру (когда писать так, как видишь и чувствуешь, цензура не позволяла), он, будучи в командировке в лётной части, попросился прыгнуть с парашютом. Как это делал в молодости. Уговорил и – прыгнул! Хотя был далеко не в спортивной форме.
– Дёмин, ну скажи, ты ведь рисковал? – спросил его Потапов. – У тебя уже тогда скакало давление?!
– С-скакало, – подтвердил Дёмин, светясь мальчишеской улыбкой. – И н-ногу вывихнул, когда приземлился. Зато п-потом дышать стало легче: вспоминал, к-как летел к земле, и петь хотелось.
– Вот я и говорю, – подхватил Потапов, – рязанская душа!.. Поэт!.. А как тебя в Афганистан занесло, расскажешь?
– Это д-другая история. – Улыбка его стала гаснуть, само лицо вдруг утратило свою округлость, обретя пожилые квадратные очертания, а в посуровевшем взгляде пробился ледяной холодок, но тогда это никого не насторожило.
– Нет, та же, – упорствовал увлечённый Потапов. – Очерки писал он о той войсковой части, которую в Афган занарядили, и Дёмин попросился с ними. И два месяца – под пулями!.. Вот она, наша вселенская отзывчивость – тянет туда, где беда!
– У вас, Дёмин, кинематографическая биография, – отметил режиссёр «народного кино», блестя чеховскими очками. – Партизанское детство, рязанская мама, читающая Есенина, жизнь в местах пушкинской ссылки, где «цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют», затем – прыжок с парашютом и марш-бросок в Афган!.. Чудо-сценарий может получиться!..
– Господа, не разделяю вашего прекраснодушия! – Друг дома, похожий на Мастроянни, с выразительным сочувствием взглянул на Потапова. – Афганская авантюра была главным преступлением брежневского режима. Сколько наших ребят там полегло, а зачем? Чтобы потом позорно ретироваться?
– Дёмин, – хозяин дома всё ещё стоял с фужером в торце стола, – объясни представителю лицедейского искусства сермяжную подоплёку афганской кампании.
Это была первая ошибка Потапова, не пресекшего вовремя опасную тему, за что потом он, вспоминая, корил себя.
– С-сильный должен п-помогать слабому, – твёрдо, чуть ли не по слогам произнёс Дёмин, упершись взглядом в свою тарелку. – Нас п-попросили, и мы п-пришли. Там были настоящие ребята, была настоящая жизнь. Без вранья. Когда с-смерть рядом, врать н-невозможно.
– Но ведь мы на чужой территории влезли в чужие дела, угробив несметное число афганских кочевников и своих «настоящих ребят»! – хорошо поставленным голосом отчётливо произнёс друг дома, пристально глядя на Дёмина.
– Мы в-выполнили свой интернациональный д-долг, – ответил Дёмин тоном человека, вынужденного повторять прописные истины.
– Довольно, господа, хватит политики! – спохватился Потапов, взмахнув свободной рукой, словно прогоняя набежавшую тучу. – За тебя, Дёмин! За твою отзывчивость и доброту!
Наконец выпили, ахнув: какой букет! И пока запоздавший гость занимался салатом оливье, сравнивали, вспоминая: похоже на французское бордо? Пожалуй, больше смахивает на чилийское каберне совиньон. Нет, это скорее пино нуар, утверждал режиссёр, пробовавший, по его утверждению, такое же вино на набережной Круазетт, в Каннах, где показывал свой фильм. Но в этом, молдавском, уточнял он, напуская на себя вид опытного сомелье, больше терпкости, уравновешенной ягодной сладостью с привкусом чёрной смородины.
И в самом деле, ароматические волны, потёкшие из неуклюжей стеклянной тары, грубо нарушившей продуманную архитектонику праздничного стола (пузатый графин с водкой пришлось отодвинуть, а потаповскую книжку убрать), накрыли даже только что принесённое из кухни обширное блюдо с фаршированными кабачками, смешавшись с их аппетитным запахом, но не растворившись в нём. Дёмина спросили, как получается такое питьё, и после второго, а потом и третьего фужера, вновь обретя мальчишескую улыбку, он стал обстоятельно рассказывать, почти не заикаясь, но по-прежнему слегка картавя, о технологии изготовления домашнего вина, добытого им перед поездкой в ближайшем от Кишинёва селе. В его рассказе возник дом под громадным ореховым деревом, двор с летней кухней, сарай, где стоял похожий на приземистую бочку отжим (из него текло в лохань фиолетовое сусло только что собранного винограда), и – главное! – каменный, из белого ракушечника, высокий вход в подвал с двустворчатыми дверьми, ступеньки в сумрачное подземелье, слабо освещённое одной лишь сороковаттной лампочкой, ряды бочек с разными сортами вин, которые хозяин, прежде чем продать, не торопясь пробовал вместе с покупателем.
Потапов, вслушиваясь в медленную речь Дёмина, всматриваясь в отяжелевшее лицо с наметившимся вторым подбородком, в громоздкую его фигуру, высившуюся в противоположном торце стола, дивился тому, как издевательски окарикатурило время некогда спортивно-стройного, быстрого в жестах и насмешливых репликах паренька, с которым так легко, так забавно было фланировать по вечерним улицам весеннего Кишинёва… Ах, как там цвели каштаны!.. И – «белой акации гроздья душистые»!.. И девичьи фигурки плыли навстречу, замедляя шаги, но он в те минуты был поглощён другой страстью. В далёкой Москве произошла резкая смена руководства – вдруг сняли Хрущёва, и Дёмин, горячась, заикаясь сильнее обычного, говорил о новом генсеке Брежневе: «Ты видел его лицо, когда он встречал космонавтов?.. У него же слёзы блестели!.. Он человечный, понимаешь?.. Он настоящий!..»
Уверен был Дёмин – с ним в стране всё наладится. Эпоха вранья, квартирной тесноты, треклятого дефицита останется позади. Но оказалось, что впереди было ещё восемнадцать лет того же самого, только писать и говорить об этом становилось всё опаснее. Редактор молодёжной газеты, где Дёмин с Потаповым публиковали свои первые статьи, вычёркивал рискованные, на его взгляд, абзацы, соединяя оставшийся текст привычно казёнными фразами. После такой экзекуции очерки Дёмина о героических трудягах отдавали фальшью. Правда, не только поэтому. Дёмин так и не научился говорить с местными жителями на их языке, и когда очередная командировка заносила его в молдавскую глубинку, он беседовал со своими персонажами через переводчика, коим оказывался колхозный парторг или сельский учитель. Когда же фальшь его публикаций стала перерастать в ложь, он, человек ранимый, ринулся от этой лжи туда, где, как ему казалось, жизнь – без вранья, потому что смерть рядом. И снова обманулся, хотя, кажется, не хочет себе в этом признаться… Такой медленный… Такой непохожий на себя прежнего… Можно подумать, что его подменили, если бы не прежняя его улыбка.