Выбрать главу

Переходя от жёстких и ясных рассказов Гамаюнова к его роману, я должен (хотя бы по всё той же обязанности литературного критика) заметить, как и обещал, что художественная аура тут другая и читательский «хрусталик» при чтении лучше всего перенастроить.

Это не роман в традиционном, привычном смысле слова. Недаром автор присвоил ему сдвоенное жанровое имя: «роман-хроника». И писался текст… более полувека: с 1947 по 2007 год (эти даты стоят не в сноске, а в названии). То есть роман основан на дневниках и письмах, сохранённых в архиве автора с той поры, когда начал их накапливать четырнадцатилетний школьник. Это его дневники, «поднятые» в роман опытным писателем.

По внутренней установке, стало быть, перед нами классический роман воспитания, а по внешней форме – классический роман-воспоминание. Нигде действие не выходит за пределы непосредственного восприятия (в основном – восприятия шестиклассника), а если выходит, то только через цитирование документов: дневников и писем. И проникнуто это повествование, как и полагается по жанру, семейным теплом и ощущением душевной тайны.

Одно невместимо для нормального читательского осознания: почему в этом явном повествовании о себе имена заменены на вымышленные? Если перед нами вымысел, то автор может смело и резко вторгаться в действие как аналитик – что и осуществляет он в рассказах и очерках. А если это мемуар, «хранящий семейные тайны», то всякое отступление в вымысел и домысел сдвигает художественную установку…

Однако если этот сдвиг учесть, «Майгун» прочитывается как нравственная предыстория той самой социопсихологической драмы, которую Гамаюнов исследует в рассказах и очерках. Предощущение «пустоты» смутно надвигается на героев уже тогда, когда об этом и сказать страшно: в судорожном мельтешении дел, сопровождающем утверждение советской власти в послевоенной молдавской «глубинке». Чувство, что «мы приближаемся к какому-то краю, а там – провал, туман, бездна». И даже «пыль»…

Опять пыль?

Да, пыль, подымающаяся в целинной степи, куда бросается пылкий комсомолец, едва получивший паспорт. Эти пыльные бури над спешно распаханными ковылями – и курьёз тогдашнего советского хозяйствования, и символ грядущего постсоветского духовного опустошения, главное же – это подхват мелодии, соединяющий лейтмотивами мягкую, лиричную стилистику «Майгуна» с жёсткой, типологической фактурой «Жасминового рая», из раздвигаемых кущ которого выглядывает чудом уцелевшая там «Коза».

Недаром же при выходе из романического сада Гамаюнов, стряхнув морок псевдонимности, замыкает книгу циклом стихотворений в прозе – от первого лица, – а картину бескрайнего мироздания завершает штрихом то ли лермонтовским, то ли катаевским: белеет на горизонте «Парус…» то ли в степи молдаванской, то ли в степи каракалпакской… то ли на просторах земли заволжской, ещё не проснувшейся от тысячелетней спячки, то ли земли московской, встающей дыбом от журналистских атак.

Две контрастные фигуры маячат, реют и спорят в этом мареве, то есть в сознании послевоенного советского школяра, главного героя романа «Майгун».

Один – «недобитый дворянин», сохраняющий в своём прононсе допотопное грассирование (он преподаёт французский в русской школе), старомодный «фанатик свободы», спокойно переносящий своё двусмысленное положение (родственники за границей). Демонстративной старомодностью компенсируется ущемлённое достоинство.

Другой – антипод первого, – собственно, и подозревающий того в шпионаже (что для 40-х годов вовсе не так безобидно), – отец рассказчика (работающий завучем в той школе, где учится сын), – это политический «прагматик», оголтелый ортодокс сталинского времени, прошедший ад войны, ад плена и ад лагеря, а до того – в предвоенной молодости – ад раскулачивания. Идеологическим остервенением компенсируется клеймо изгойства.

«Гражданская война» двух этих персонажей составляет суть и окрас романа «Майгун».

Исход войны?

Офранцуженный Мусью оказывается в глубине души неисправимо русским человеком и, сбежав из Молдавии от служебных дрязг и идеологических угроз, «причаливает» в каракалпакской степи к егерской должности, убеждаясь, что весенняя степь вокруг посёлка Жяман-Кара – сплошной праздник для души: цвет степи – зелёно-алый, степные маки – как бегущее пламя, «птиц и зверья не счесть, пастухи перегоняют бесчисленные отары овец, и микроскопические серебристые самолётики время от времени перечёркивают необъятное небо…».

Широкая русская душа возвращается в родную бескрайность.

А сталинист-прагматик, зацепившийся за молдавские кодры? И он там не удерживается. Потому что и он, принявший полную меру страданий от Советской власти, сохраняет русскую душу. И понятно почему: после войны не вернулся в Заволжье, где родился и вырос… Почему? Да он там изошёл бы слезами, «вспоминая всё то, что сотворили с его многолюдной семьёй, размётанной в 20—30-х годах по окраинам великой страны».

Образ страны не исчез!

Сын получает обратно наследство, утерянное отцами и дедами. И, глядя на полуразрушенную, но всё-таки уцелевшую в степи церковку, чувствует страну, окраины которой помогли ему удержать образ.

Или так: расслышать мелодию.

То, что «француз», отбывший из Молдавии в Каракалпакию, посмеивается над вонючей цивилизацией и обнаруживает вкус чуть ли не к общинно-родовому укладу жизни, не более странно, чем оборот судьбы его идейного оппонента, вернувшегося к таким же степным исконностям из кишинёвских политпросветских кабинетов.

Главное – что оба вернулись. К общей истине. Оба расслышали глубинную мелодию судьбы.

Этот слух наследует и главный герой романа «Майгун», родившийся в заволжском селе Питерка, – в названии села отзванивает империя.

Можно сказать, что этот герой слышит, как растёт трава. Как поёт трава. И о чём поёт. Надо только срезать мясистый стебель, сделать у конца продольный надрез и вдоль него – отверстия.

«Приложился и дунул. “Ма-ай!” – звонко вскрикнула дудка и следом загудела шмелиным “Гу-ун-н!”».

Заразительная мелодия. Тянет подхватить, подпеть, подтянуть через века и страны. По вековым надрезам. По следам древних племён, прошедших от китайских стен – через Сибирь и Прикаспий, через днестровское понизовье к Дунаю… Через века расслышать аромат жасминных зарослей, цветущих теперь, как цвели они во времена Аттилы. Каждую весну цветущих упрямо и празднично, под любыми знамёнами.

«Май!» – кричит советский школьник, спасённый от гитлеризма.

«Гунн!» – отзывается История, проутюжившая эти степи за пятнадцать веков до германских танковых армий.

– Да это ж дудник! – рассматривает траву майгун русский человек и упрямо дудит в свою дуду, с интересом вслушиваясь в мелодию, а заодно и в свою невыдуманную фамилию, где умственная замысловатость священнослужителей соединяется с клёкотом вещей птицы.

Часть первая

ЖАСМИНОВЫЙ РАЙ

Рассказы

СВОБОДНАЯ ЛАДЬЯ

1

Последний год, разведясь наконец со вторым мужем и рассорившись с давней подругой, она всё чаще стала задерживать взгляд на субтильных юношах, коими, как выяснилось, Москва была полна. В городской сутолоке их легко было опознать по замедленным угловатым движениям, мечтательно блуждающему взору и выражению детской обиды на суматошный мир, в котором их обрекли жить.

С одним из них в сырой мартовский день, звеневший капелью с московских крыш, она, опоздав на электричку, оказалась за высоким столиком в тесном привокзальном кафе. Долговязый юноша грел озябшие руки, обхватив ими стакан с горячим чаем, смотрел мимо неё, но его скользящий, стесняющийся взгляд упорно возвращался к её пластмассовой тарелке с двумя бутербродами, и она в конце концов предложила:

– Хочешь? Угощайся, один – твой.

Юноша странно дёрнулся, будто его уличили в стыдном, бледное носатое лицо пошло пятнами. Хаотично жестикулируя, он стал отказываться. Но она решительно придвинула тарелку к его стакану, и его рука, словно бы сама по себе, помимо его воли, вцепилась в бутерброд с колбасой. Ел он сосредоточенно, а закончив, произнёс вежливо: