До позднего вечера люди в красном уголке спорили, советовались, о ком-то говорили одобрительно, кого-то корили. Только о нем, о Мите, никто не сказал ни доброго, ни худого слова, — это было очень обидно. Даже Маня Урусова, называвшая многих молодых рабочих, не вспомнила о нем, ни разу не взглянула в его сторону, несмотря на то что он сидел рядом с Чижовым…
Как только Горновой объявил собрание закрытым, Митя двинулся к выходу.
Вокруг депо на высоких мачтах горели прожекторы. Черные рельсы сверкали, словно весенние ручьи в снегу. Паровозные дымы беломраморными колоннами, расширявшимися кверху, подпирали низкое, сумрачное небо.
Вера вышла из красного уголка вместе с Алешей. Увидев удаляющуюся фигуру Мити, она окликнула его. Митя остановился.
— Торопишься? — спросила Вера. — Или решил, что мы уже ушли?
— Нет, я просто так…
В молчании дошли до угла Комсомольской, где их дороги расходились. Вера заглянула Мите в лицо, и ее поразил отсутствующий взгляд его больших темных глаз.
Еще больше поразил ее вид Мити, когда спустя несколько часов, уже ночью, он позвонил в их квартиру. Шапка на затылке, телогрейка распахнута. Дышал он часто, наверное, бежал сюда, на губах дрожала рассеянная улыбка.
— Алешу бы мне, — проговорил он задыхающимся голосом.
Вера молча раскрыла перед ним дверь. Но Митя попятился:
— Неудобно, поздно ведь…
Тогда, оставив дверь открытой, Вера ушла в комнату.
— Тебя друг вызывает, — сказала она брату притворно-безразличным тоном.
— Почему же ты не зазвала его? — спросила Анна Герасимовна, чинившая Алешкину рубаху.
— Не хочет. Секретный разговор, наверное.
— Помешалась на секретах! — буркнул Алеша, выходя из комнаты.
Вера села за стол, придвинула книгу. Но не прошло и пяти минут, как она забеспокоилась:
— Вышел раздетый, простудится еще…
Мальчишки предусмотрительно притворили дверь. Но, не будь в коридоре ненавистных счетчиков, что-нибудь удалось бы расслышать. Три счетчика, которые, помимо основной своей роли, были призваны сохранять добрососедские отношения между тремя обитавшими в квартире семьями, гудели неустанно и громко.
Наконец Вера уловила приглушенный шепот на лестничной площадке.
— В общем, для себя я решил. За тобой слово…
Алеша пробубнил что-то в ответ.
— Ну как не понять? — громко вырвалось у Мити, и он тут же перешел на торопливый, неразборчивый шепот.
— Что-то я замерз. — Алеша зябко потянул носом, — Утро, говорят, мудреней. Завтра еще обсудим.
— Утром — ответ, — требовательно проговорил Митя, и шаги его гулко раздались на деревянной лестнице.
Митин план
По утрам над Горноуральском поют гудки.
Первым затягивает сипловатый, натужный голос «старика», положившего начало городу; затем из-за леса, постепенно набирая силу, вступает трубный, похожий на крик лося, гудок нового металлургического; его подхватывает раскатисто-удалой бас машиностроительного, потом звучит хриплый, бессонный голос паровозного депо, его будто старается перекричать высокий, с присвистом сигнал железного рудника, а там уж вступают в нестройный хор разноголосые гудки рудников, шахт и небольших заводов Горноуральска, которым нет числа.
Как только умолкает пение, тишина ненадолго сковывает почти ощутимо тугой морозный воздух, и тогда слышен шорох падающих снежинок, злой посвист быстрой позёмки, далекие и словно несмелые звонки первых трамваев и напоминающий шум соснового бора рокот приближающегося к городу первого рабочего поезда.
Хлопают калитки, то здесь, то там в серой утренней мгле возникают одинокие фигуры прохожих, а через несколько минут улицу до краев, как в праздник, заполняет людской поток. Он разрастается, вбирая в себя такие же потоки, выбегающие из боковых улочек и переулков, и течет, течет, разливаясь по всему городу.
Каждое утро в этом потоке можно было встретить и слесаря депо Митю Черепанова. Каждое утро он выходил из дому сонными, неверными шагами, но, захваченный стремительным движением, не замечал, как слетала сонливость.
На паровозе все было по-другому, солнце успело обойти полнеба, люди уже устали трудиться, а ты только собираешься на работу; весь город спит, а ты один шагаешь по пустынным улицам — в наряд. В этом, конечно, была своя особая прелесть паровозной службы. Но что могло сравниться с ощущением, которое испытываешь, идя на трудовую смену в этом людском разливе, сознавая себя частицей большой, неисчислимо огромной массы людей, именуемой рабочим народом!
В депо горели огни. Заиндевелые стекла в больших синих окнах отсвечивали то изумрудным, то лунно-голубым сиянием.
Ночная смена уже кончилась, утренняя еще не заступила — был тот короткий особенный час, когда тишина располагается под высокими, темными от копоти сводами и люди невольно стараются не потревожить ее громким возгласом, звуком шагов, когда, кажется, даже паровоз, только что ставший на ремонт, дышит приглушенно и робко.
Ваня Ковальчук еще издали приветственно помахал Мите рукой:
— Хай живе!
— Ты знаешь, — сказал Митя здороваясь, — а я уходить от тебя решил…
Улыбка исчезла с Ваниного лица.
— Ты що? Вже наробился? А ну повтори!
В эту минуту Митя впервые засомневался в своем плане, впервые понял, что ему не так-то легко уйти от Ковальчука. Эти два месяца новой жизни крепко связали его с Ваней. Собственно, связь их началась еще раньше — с того дня, как Максим Андреевич привел Митю на узкую колею; там впервые повстречался он с этим приветливым, симпатичным пареньком с мягким украинским говором.
Ковальчуку первому Митя признался, что переход в слесаря считает «вынужденной посадкой».
— Так що душевной тяги до слесарного дела не замечается, — отметил тогда Ваня и задумался. — А як же, браток, без души? Який то доктор, що человека не любит? А слесарь — доктор производства. Точно тебе кажу. Притащат до нас в цех паровоз, он вже и ходить не может, а мы оглянем, послухаем, подлечим, и будь ласка — опять побежал. Медицинским докторам в одном легче: человек пожалобится, ще и покажет, где у него болит, а машина — хиба вона скаже? Сам найди ее хворобу та вылечи. Вот и треба знать машину назубок. Зато в другом нам легче: для наших хворых запасные части имеются…
Очень скоро Митя убедился, что погибнуть от тоски здесь не придется и — главное — что ему повезло с учителем. Старые рабочие относились к Ковальчуку как к равному, а молодежь беспрестанно бегала к нему советоваться. Иван Ковальчук, должно быть, так утвердился в звании лучшего слесаря депо, что его фамилия на Доске почета была написана масляной краской, на долгие времена. При всем этом он оставался простым, душевным парнем, и Митя почувствовал в нем не только терпеливого и щедрого учителя, но и доброго старшего товарища.
Однажды после работы Ковальчук спросил, оформил ли Митя перевод в вечернюю школу.
— Успеется, — с притворной ленцой отозвался Митя.
Ковальчук посмотрел на него долгим, неодобрительным взглядом и вдруг крепко взял под руку:
— Веди до дому, буду с твоей матерью говорить.
— Пошли.
— Бачили такого героя? — ворчал дорогой Ваня. — Ты що, пример берешь? Так у меня ж положение какое! И знай: кончится война, буду учиться.
Подойдя к своему дому, Митя признался, что пошутил, что он уже зачислен в десятый класс вечерней рабочей школы, просто хотел затащить Ваню к себе…
— Ах ты, лихоманка, обдурил меня! — смеялся Ковальчук, сильно тиская Митю.
Сам того не замечая, Митя во многом подражал Ковальчуку. Даже к паровозу он обращался словами Вани: «Не горюй, браток, зараз тебя обследуем, послухаем и вылечим, еще побегаешь…» Одного только Митя не понимал и не одобрял в Ковальчуке: Ваню совсем не манила паровозная служба: «Ночью хочу дома на койке спать, а не на колесах», — говорил он. Однако различие увлечений не мешало их крепнущей день ото дня дружбе. Но что будет теперь, когда Митя уйдет от него?