Выбрать главу

Это был парк. Небольшой поселковый парк с широкими просеками аллей, лучами сходившимися к клумбе, которая летом напоминала пеструю тюбетейку. На севере парк неожиданно обрывался. Внизу, под кручей, лежала река, похожая сейчас на ровное заснеженное поле. С высоты были видны дальние горы, спокойными округлыми и нечастыми волнами омывающие Горноуральск.

Митя не был здесь с того самого дня, когда в дом Черепановых приходил безрукий солдат. И теперь ему вспомнилось, как той памятной ночью он вышел на улицу и встретил Веру, как пошли они сюда. Вспомнил ее глаза, темные и печальные в неверном свете месяца, ее косы, впервые уложенные вокруг головы, тонкие слегка курчавые на висках волосы, которые будто светились. Вспомнил ее голос, негромкий и какой-то особенно задушевный в тот вечер…

Ветер принес веселый ребячий гомон, а через минуту в глубине одной из аллей, уже затянутой сумерками, показались лыжники; наверное, школьники проводили здесь урок физкультуры. Митя вдруг застыдился своей праздной неподвижности и поспешил в ближнюю аллею. И тотчас он увидел скамейку, где сидел тогда с Верой. Посредине сиденья снег был примят, на двух чугунных выступах, к которым прикреплялась спинка, белели снежные пампушки, словно приготовленные для кого-то две порции мороженого, только почему-то без вафель.

В тот страшный вечер о землю гулко стучали шишки и ближняя береза уронила на Верины плечи сухой и звонкий лист, по темному небу проносились рваные тучи; над городом они вспыхивали, раскалялись багрово. Беспокойно шумели деревья, небо то и дело вздрагивало от ослепительных грозовых всполохов, а Вера испуганно прижимала руки к груди.

Вдруг он подумал, что та встреча была совсем не случайной. Конечно же, Вера не просто так разгуливала ночью против дома Черепановых. Она пришла тогда к нему, она боялась, что тяжесть, которая обрушилась на Митю, может сломить его. И она в самом деле как-то облегчила эту тяжесть. И, может, не только простое сочувствие привело ее тогда… А сегодня сказала — «это предательство»…

Ему стало больно от мысли, что Вера имела в виду не только происшедшее между ним и Алешей, но и его, Митино, отношение к Тоне Василевской. В этом-то уж она была права, до ужаса права. Как он мог поддаться этой колдовской девчонке? Предательство. И Вера никогда не простит его.

Той ночью в парке они говорили о воле, о будущем, о счастье, и Митя доказывал, что «везет — не везет» — сущая чепуха, что все зависит от самого человека. Видимо, он был и прав и неправ. Все-таки ему не везло. Что он мог поделать с существующими на свете несправедливостями — хочешь сделать человеку добро, а получается зло и для этого человека и для других? Смалодушничал, не «выдал» друга и стал его соучастником, предателем. И почему так устроено, что сознание приходит не раньше, чем посадишь себе на лоб отменную шишку? Но неужели Вера понимает это «предательство» так же, как Алешка и Тоня! Неужели она не захочет разобраться, понять?

Домой он пришел поздно. Сославшись на сильную усталость, улегся в постель и, чтобы избежать расспросов, отвернулся к стене, закрыл глаза.

Он слышал, как в столовой часы пробили одиннадцать раз, потом двенадцать. После полуночи часы будто взбесились: только что они пробили час ночи, а вот уже стучат три раза…

Забылся он только под утро. И, казалось, в ту же минуту услышал голос матери:

— Димушка, вставать пора…

Не заходя на участок, чтобы не встречаться с Тоней, Митя направился в конторку мастера. Что и говорить, после вчерашнего придется, наверное, трудновато, но будь что будет!

Когда он выходил от Никитина, навстречу ему шел Ковальчук.

— Ну, здорово, лыцарь!

Митя обрадованно ответил ему крепким пожатием:

— А я думал, ты мне и руки теперь не протянешь.

— Я б тебя солдатским ремнем перетянув… — в серых глазах Ковальчука блеснули вчерашние недобрые искорки.

— С меня хватит! — Митя толкнул носком сапога валявшуюся обрубленную головку болта.

Ковальчук поинтересовался, зачем он ходил к мастеру, и Митя сказал, что по просьбе Силкина лишнее время пробыл в гарнитурной группе, а больше засиживаться не видит смысла.

— А мастер що?

— С сегодняшнего дня — в дышловую группу, к слесарю Паршукову.

— До Паршукова? — Ковальчук так сморщился, будто укусил что-то ужасно кислое.

— Я его видел, человек как человек.

— Куркуль.

— Что, что?

— По-русскому — кулак. Понятно тебе?

Митя удивленно поднял брови:

— Кулаков, по-моему, давно нету.

— Куркулей-то, слава богу, нема, а замашки, браток, ще живут…

Не совсем понятный смысл этих слов раскрылся Мите скорее, чем можно было ожидать. Он доложил Силкину, что его переводят в другую группу, выслушал лестную, но довольно тягучую, на одной ноте, тираду о том, что с добрым работником приятнее здороваться, нежели прощаться, и направился на новый участок.

Проходя мимо покоящегося на домкратах паровоза, Митя вдруг услышал свою фамилию. Он оглянулся. Поблизости никого не было. А по другую сторону паровоза стояли друг против друга Никитин и слесарь Паршуков, длинный и тонкий человек с длинным, узким носом и ввалившимися глазами. Митя видел их, словно на киноэкране, в прямоугольном вырезе паровозной рамы.

— Дайте кого другого, Степан Васильич, — хмуро просил Паршуков.

Из-под плоской лоснящейся кепки у него торчали прямые, серые волосы. Серая щетина топорщилась на его щеках, подступала к самым глазам, угрожающе лезла из ушей, из длинных узких ноздрей, похожая на иглы. Даже маленький, выдавшийся вперед острый подбородок и тот грозился уколоть.

— Вроде ты с неба свалился. Вынул и дал тебе слесаря шестого разряда! — Мастер сунул руку в карман спецовки, тут же выдернул ее и дунул на пустую ладонь.

Человек средних лет, работавший возле дышел, подмигнув Никитину, повернулся к Паршукову:

— Не пойму я тебя, Савелий Прохорыч. Разряда у парня нету — стало быть, он на твой наряд стараться будет, сплошная выгода…

— Ни разряда, ни уменья нету. Я лучше сам по себе, — осторожно и по-прежнему хмуро попросил Паршуков.

— У тебя одна забота — о себе думать, а мне о кадрах нужно заботиться.

— Кадра! — Паршуков болезненно скривил губы и, отвернувшись, трубно высморкался с помощью двух пальцев. — Его ж еще учить да учить.

— И поучишь.

— А робить за меня кто будет?

— Успеешь. Люди успевают.

Паршуков наклонил голову, словно собирался боднуть мастера.

— Ну да, бери на свою шею! Через учительство это и не заробишь ни черта.

— «Заробишь, заробишь»! — сердито передразнил Никитин. — И когда ты стонать перестанешь, Савелий Прохорыч? Человека за рублем не видишь.

— «За рублем»! — Паршуков хлопнул себя по тощим бедрам. — Работничка всучиваете, а ты нянчись с ним в убыток себе и помалкивай, так, что ли?

— Базарный разговор, — повысил голос мастер. Он протирал очки, и чувствовалось, что ему стоит больших усилий сохранить спокойствие. — «Убыток, всучиваете»! И слова-то базарные. А парень как раз работящий, с соображением…

Паршуков отмахнулся:

— Видал я этих знатных сынков… Пользы от них — что с козла молока…

Паровоз, казалось, слегка покачнулся на домкратах. Шапка вдруг стала больно сжимать Мите виски, он сдвинул ее на затылок и с трудом оторвал от пола отяжелевшие ноги.

Он вышел из депо, пересек один путь, другой, третий. Свисток паровоза, сильный, требовательный, остановил его. Паровоз шел ему наперерез и словно кричал: «Куда, куда, куда!» Митя замер, потом всем телом подался назад. Его обдало грохотом и тугой волной сухого теплого воздуха, а перед глазами часто замелькали шатуны, красные спицы колес.