— Наконец-то, за цельный день! — и заспешила на кухню.
Мите было не до чаепития, но, чтобы не обидеть Паршукова, он через силу выпил стакан и, пожелав Савелию Прохорычу поскорее выздороветь, ушел.
Дома, умываясь на кухне, он рассказал матери обо всех событиях сегодняшнего дня. Она заслушалась, ловя с радостью каждое его слово, и опомнилась, когда на кастрюльке со щами заплясала крышка.
— Посиди немножко, — попросил Митя.
Она присела на краешек табуретки, сказала извиняющимся голосом:
— Еще не управилась я, Димушка.
— Все работаешь, работаешь… Глаза поберегла бы. — Он взглянул на ее слепка припухшие и покрасневшие веки. — Ну ничего, скоро-скоро уже я начну хорошо зарабатывать, будешь меньше работать…
Поужинав, он прошелся по кухне и заглянул в боковушку. Сложил инструменты и увидел на шкафу отцовский сундучок. Осторожно, будто стеклянную посудину, он взял сундучок обеими руками и тихо опустил на стол. Должно быть, мать только сегодня поставила его сюда: на крышке, сохранившей зеленую краску, не было ни пылинки.
Кто не видал этих железных сундучков, называемых «шарманками», потому, наверное, что в старину их носили так же, как уличные музыканты таскали свои музыкальные ящики — на ременной лямке, через плечо. Сундучки эти удивительно похожи один на другой, словно сработаны одним мастером, лишь запираются по-разному: проволочкой, бечевкой или гвоздиком, как, например, у Миши Самохвалова. А этот — медным, почти игрушечным замком: отец любил порядок.
Но не в том была главная его особенность. Много лет назад в первый свой рейс вышел с этим сундучком Тимофей Иванович Черепанов и не разлучался с ним до последнего дня. Черепановский спутник, сколько он мог бы рассказать о своем машинисте, о его жизни! И он каждой своей царапиной, каждой вмятиной рассказывал об этой беспокойной, нелегкой и прекрасной жизни.
И ничего, что их так много, вмятин и царапин, что облупилась краска на железных боках, — он еще крепок, он мог бы еще служить и служить. Но пережил хозяина и вот стоит на шкафу, без дела, никому не нужный.
Разве никому не нужный? Нет, неправда.
Пускай Никитин не отпустит Митю из слесарей еще два или даже три месяца, но потом все равно отпустит, и Митя перейдет на паровоз, и тогда… Мать никогда, никогда не откажет… И сундучок этот наверняка принесет ему счастье.
Часть пятая
Долг
Воздух был еще по-утреннему серый и неподвижный. Горы, маячившие вокруг, казались иссиня-черными. Горы, горы, куда ни взглянешь. Кедровник будто лежит на дне глубокой каменной чаши.
Все нравилось Мите в этом городке — и крепостные стены гор, окружавшие его, и то, что сам он похож на крепость, и то, как причудливо соединялось в нем старое и новое: приземистые цехи Петровской постройки и богатырски могучие новые корпуса; почерневшие от времени домишки с глухими, по-старинному крытыми дворами и четкий строй высоких зданий с шеренгой тополей вдоль широких тротуаров…
В депо им сообщили неприятную весть: вагонники не успели подготовить состав и поезд отправят с опозданием на полтора часа.
— Что ж, будем присыхать, — с сердцем сказал машинист.
Черное, до блеска протертое тело машины нетерпеливо вздрагивало. Из предохранительных клапанов то и дело со свистом и шумом вырывался пар. Казалось, вот-вот паровоз потеряет терпение и ринется куда глаза глядят, только бы не стоять на месте.
— Угодили в поездочку! — ворчал Самохвалов. — Всю дорогу теперь ковылять.
— Почему? — с беспокойством спросил Митя.
— Известно, что за езда, как из графика выбьешься. Одни нервы…
— А если нагнать? — спросил Митя.
Максим Андреевич сидел с «Правдой» на своем месте, у правого окна; он перестал читать и держал газету как ширму.
— «Нагнать»! — с раздражением повторил Самохвалов. — Ты понимаешь, что такое полтора часа?
— Ровно девяносто минут.
— За пять часов пути девяносто минут нагнать — соображаешь, какая это скорость нужна?
— Задачка для шестого класса.
— Посложней задачка, железнодорожник, — недовольно отозвался Самохвалов и с досадой махнул рукой.
Помолчав, Митя проговорил задумчиво:
— А поезда-то ждут… Я видел, как ждут из Кедровника поезда.
— Ты что, может, агитировать меня собираешься? — вскипел Самохвалов. — Чужие грехи будем исправлять, а сами влипнем! Надсадим машину — что тогда? И опоздание не нагоним, и отвечать придется…
— Так что же, по-твоему, ничего нельзя сделать? — сказал Митя.
Самохвалов не ответил, и Митя обернулся к машинисту:
— Максим Андреич, скажите свое слово.
Чуть наклонив голову набок, старик стал неторопливо складывать газету.
— Михаил, конечно, прав, — негромко заговорил машинист. — Чужие грехи выправлять мы не обязаны. Тяжело это и риск, понятно, имеется. Ежели с точки обязанности подходить. Казенной обязанности, за которую нам денежки платят. Ну, а ежели про долг вспомнить…
Максим Андреевич снова развернул газету и углубился в чтение.
Самохвалов достал из кармана ветошь и принялся протирать медные трубки манометров, хотя они и без того были достаточно надраены. Митя отвернулся, чтобы не видеть его суматошных движений.
В это время поблизости весело и зазывно пропел рожок стрелочника. Контрольный пост давал сигнал — идти на станционный путь, к составу… Максим Андреевич помахал стрелочнику газетой и потянул ручку сигнала. Воздух задрожал от острого свистка. Самохвалов спрятал ветошь и занял свое место, у левого окна.
Когда паровоз осторожно приближался к составу, Митя, стоя в дверях, отыскал глазами часы — опоздание перевалило за девяносто минут…
Поездка была напряженная, и все же он успевал полюбоваться дорогой. Ему казалось, что он уже знает все места между Горноуральском и Кедровником, но всякий раз открывал что-нибудь новое, чего не замечал в прошлые поездки, как бывает, когда перечитываешь хорошую книгу…
Дорога то бежит вдоль живой стены леса, то врывается в долину, со всех сторон замкнутую синими перекатами гор, то несется по гулкому каменному ущелью. Иногда по обе стороны ее дико громоздятся серые гигантские камни, раскиданные природой в каком-то первобытном неистовстве. Меж огромных замшелых валунов стоят редкие невысокие сосны. Им одиноко и тоскливо здесь, и они сбегают с обожженного солнцем и обветренного склона туда, где густая чаща манит покоем и прохладой.
Местами плотную зелень по крутым скатам снизу доверху прочерчивают бурые полосы — лютые следы огня. Дорога близко подходит к старым пожарищам. На снежном фоне мрачно чернеют горелые обломыши стволов, то одинокие, то будто в предсмертном отчаянии приникшие друг к другу. А дальше — снова безмятежная зелень нескончаемых лесов. Дорога взбирается в гору, и с вершины ее виден лесной коридор — ровная полоса, точно машинкой выстриженная в зеленой гущине. И по ней стелется стремительная черная колея.
Но особенно красива дорога вот здесь, на перевале. За лиловой колеблющейся дымкой лежит, словно каменное чудовище, Уральский хребет. И всегда, когда мимо проносится этот столб с черной надписью «Европа — Азия», Митю охватывает непонятное волнение; что-то чародейское, волшебное чудится ему в этой необыкновенной пограничной черте…
— Почему уголь не смачиваешь? — закричал Самохвалов. — Тебе известно, что потерь меньше…
— Виноват! — Митя оторвался от двери, поднял руки: — Только лекций не нужно.
— Видали! — шумел помощник. — Свою копеечку небось на учете держишь, а казенный рубль тебе ничто…
Максим Андреевич отвернулся к окну: совсем недавно он пробирал помощника этими же словами…
В начале поездки Самохвалов дулся, старался не встречаться глазами с ним, с машинистом, и Митя догадывался о причине его смущения. Но потом работа захватила помощника, он «отошел», даже повеселел немного.