Хотя газеты писали об ограблении банка, мое преступление было квалифицировано как кража. В зале суда мне довелось еще раз встретиться с Мари. Я был подсудимым, она – свидетелем. Не знаю, получилось ли это случайно или нет, но только Мари была в том же сером платье, что и в ту ночь в отеле. В полутемном зале суда ее кожа казалась особенно белой. В тот день Мари держалась великолепно.
– Знаете ли вы подсудимого?
– Нет, не знаю, – четко ответила она на вопрос судьи.
Тот был несколько озадачен и снова повторил:
– Знаете ли вы человека по имени Мурата Синдзи?
– Да, знаю.
– В каких отношениях находились вы с этим человеком?
– Никаких особых отношений не было. Мы просто знакомы.
– Но разве находящийся перед вами подсудимый не Мурата Синдзи?
– Нет, не он, – ответила Мари достаточно решительным тоном.
– В таком случае вам, должно быть, известен человек по имени Харада Кэнъити?
– Нет, не известен.
– Вам, очевидно, известно, что, совершив преступление, Мурата Синдзи, желая замести следы, сделал пластическую операцию, изменил свою внешность, удалил родимое пятно и присвоил себе имя Харада Кэнъити? Вы можете засвидетельствовать, что находящийся здесь подсудимый является изменившим свою наружность Мурата Синдзи?
– Нет, я никогда не видела этого человека.
– Значит, вам ничего не известно о том, что Мурата Синдзи совершил кражу в банке?
– Нет, не известно.
Она отказалась давать показания. И то, что Мари не хотела осложнить мое положение, было, вероятно, последним проявлением ее любви ко мне. Но сама твердость ее поведения на суде подсказывала мне, что она полна решимости разорвать нашу связь. И напрасно я буду ждать от нее если не передачи, то хотя бы простой весточки. Наш разрыв – способ самозащиты для нее. Сейчас у меня нет ничего дороже этих воспоминаний о последней ночи в отеле, а Мари постарается как можно скорее избавиться от них. Они для нее источник раскаяния. Чтобы жить дальше, Мари нужно перечеркнуть эту ночь, я, напротив, буду цепляться за нее, чтобы выжить. Мы оказались на разных берегах, сейчас это стало совершенно очевидно.
Я не рассчитывал на смягчение приговора и не предпринимал никаких попыток облегчить свою вину. Пока шла судебная процедура, я томился от скуки, сидя на одном из круглых стульев, отведенных для подсудимых. Прокурор громко и внушительно обвинял меня, а адвокат, которому должно было защищать подсудимого, препирался с ним. Я же равнодушно и рассеянно слушал того и другого. Создавалось впечатление, будто вся эта компания просто издевается надо мной.
Каждый из них был профессионалом: и председатель суда, и прокурор, и адвокат, они тем и жили, что одним было положено обвинять преступника, другим, наоборот, защищать его. Словом, дельцы-специалисты, профессионалы из судебной корпорации. Раньше чинили суд от имени императора, теперь от имени народа. Разница в словах, не больше. Эти люди с самого начала не имели никакого отношения ни ко мне, ни к совершенному мною преступлению. Спрашивается, почему же мою судьбу призваны решать посторонние? Этого я никак не мог взять в толк. Короче говоря, суд не что иное, как один из инструментов управления государством. Так будут ли эти господа особенно раздумывать, определяя для меня меру наказания? Чем больше я их слушал, тем нелепее представлялось мне все происходящее.
Ни один из них – ни председатель, ни прокурор, ни защитник – не был на месте преступления. Не являются они и пострадавшими. Эти абсолютно посторонние мне люди, собравшись здесь, копаются в моем прошлом, пытаясь нащупать какие-то мотивы преступления, ищут некое подобие истины, чтобы вынести мне соответствующее наказание. Какая шаткость, безосновательность суждений!
«Наиболее отягчающим вину обстоятельством является то, что сразу после совершения преступления он лег в больницу, чтобы произвести косметическую операцию, изменить свою внешность и удалить родимое пятно, служившее характерной приметой. Именно это побуждение обвиняемого следует отнести к наиболее отягчающему вину обстоятельству».
И такие глупцы чинят надо мной суд. Мне невольно стало жаль самого себя. Ведь изменить внешность и удалить родимое пятно заставила меня безвыходность моего положения. У меня не было иного выхода, чтобы спастись. А искать спасения– это безусловная необходимость для преступника, совершенно естественное действие с его стороны. Разве я нанес кому-нибудь ущерб тем, что изменил свою внешность и избавился от родинки? То было последнее средство самозащиты в минуту смертельной опасности. Почему же это стремление квалифицируется как «наиболее отягчающее вину обстоятельство»? Такой односторонний подход к делу, видимо, избитый прием в политике судейских чинуш, и лучше оставить всякую надежду на более или менее благоприятный исход дела.
Итак, моя виновность – факт установленный. Срок наказания по закону до десяти лет. Скоро меня облачат в тюремную одежду, посадят в камеру-одиночку, будут кормить рисом с примесью ячменя, запретят говорить вслух, петь, курить. Так пройдет день за днем и ночь за ночью – лет пять или шесть в полной тишине, наедине с моими мыслями и бесконечными видениями.
Годы терпения и стойкости, а вернее, годы, вычеркнутые из моей жизни. Ибо что даст мне тюремное заключение, если оно продлится восемь, даже десять лет? Разве я стану от этого лучше, честнее, совершеннее? Тюрьма лишь оградит меня от возможности совершить новое преступление. Только и всего.
Впрочем, есть еще одно обстоятельство. Пока пройдут месяцы и годы назначенного мне срока наказания, я, быть может, привыкну к моему нынешнему лицу и стану считать его своим. Оно уже не будет казаться мне маской, а будет тем единственным, которое только и есть у меня. Но ведь на протяжении целых тридцати лет у меня было мое прежнее, свое лицо и никакого другого просто не могло существовать. Значит, то лицо и был я сам и оно было тем единственным, которое только и могло быть у меня. Даже если пройдут десятки лет и я настолько свыкнусь с моим нынешним лицом, что буду считать его своим собственным, воспоминания о моем прежнем не изгладятся из моей памяти, как не могут изгладиться из памяти вдовца, вторично сочетающегося браком, воспоминания о его покойной жене.
Я все еще оставался подследственным. О Мари Томсон не было ни слуху ни духу. Все шло так, как я и предвидел тогда в зале суда. Да не только она, никто не вспомнил обо мне – ни знакомые, ни товарищи, ни коллеги. Мир замкнулся. Япония, общество, сто миллионов соотечественников – все это оказалось за пределами жизненной сферы, отныне отведенной для меня.
Я был одинок. Я сидел, прислонившись к стене, словно пригвожденный к самому себе.
Прошло около месяца, и меня снова потащили в суд – чтобы объявить приговор. Председатель суда, этот делец от юриспруденции, словно всемогущий бог, определял мою судьбу:
«…За кражу и нанесение материального ущерба обвиняемый осуждается на четыре года каторжных работ…»
Слова судьи доносились до меня словно издалека. Четыре года… Я не мог дать себе отчета, много это или мало… И вдруг из моих глаз хлынули слезы. То не были слезы раскаяния. Ведь я стоял перед ним в маске. Я хотел принять этот приговор с моим прежним, подлинным, своим лицом.