Выбрать главу

Я осталась на несколько дней с мамой, чтобы уладить необходимые формальности. Зарегистрировать смерть в мэрии, заплатить похоронному бюро, ответить на письма с соболезнованиями. Новые визитки: вдова месье А. Д.[1] Пустота, никаких мыслей. Порой, идя по улице: «Я взрослый человек» (когда-то мама, из-за месячных: «Ты взрослая девочка»).

Мы решили раздать папину одежду тем, кому она могла пригодиться. В его рабочей куртке, висевшей в подвале, я нашла бумажник. Внутри было немного денег, водительское удостоверение, а в кармашке – фотография, вложенная в газетную вырезку. На старом, с неровными краями снимке стояли в три ряда рабочие в касках и смотрели в объектив. Типичное фото из учебника истории, «иллюстрация» стачки или Народного фронта. Мой отец – в последнем ряду, с серьезным, почти тревожным видом. Многие смеются. В газетной вырезке – результаты вступительных в Нормальную педагогическую школу в порядке убывания. Вторая в списке – я.

Мама понемногу успокоилась. Обслуживала покупателей, как раньше. Теперь, когда она осталась одна, ее лицо как-то обвисло. По утрам, до открытия магазина, она стала ходить на кладбище.

В воскресенье, в обратном поезде я пыталась развлекать сына, чтобы он сидел тихо: пассажиры первого класса не любят шума и беспокойных детей. Вдруг, ошеломленно: «Вот я и настоящая буржуазная дама» и «Теперь поздно».

Потом, летом, в ожидании моей первой работы: «Однажды надо будет всё это объяснить». Я хотела говорить, писать о своем отце, о его жизни и о дистанции, которая возникла между нами, когда я стала подростком. Это была классовая дистанция, но особая, не имеющая названия. Как разлученная любовь.

Позже я начала писать роман, в котором он был главным героем. Чувство отвращения в середине повествования.

Недавно я поняла, что с романом ничего не выйдет. Если я хочу описать жизнь, подчиненную необходимости, то не имею права вставать на сторону искусства, пытаться создать что-то «захватывающее» или «трогательное». Я просто соберу вместе слова, жесты, привычки моего отца, значительные события и внешние проявления его жизни, частью которой была и я.

Никакой лирики воспоминаний, никаких торжествующих насмешек. Писать сухо для меня естественно – именно в таком стиле я когда-то сообщала родителям важные новости.

Всё началось в последние месяцы девятнадцатого века, в нормандской деревушке в двадцати пяти километрах от моря. Те, у кого не было своей земли, шли в наем к местным зажиточным фермерам. Так и мой дед работал на чьей-то ферме возчиком. А летом еще и косил траву, собирал урожай. Ничего другого он не делал за всю свою жизнь, с восьми лет. В субботу вечером он приносил получку жене, а та в воскресенье отпускала его поиграть в домино и пропустить стаканчик. Он возвращался пьяный и еще мрачнее обычного. По любому пустяку лупил детей картузом. Человек он был жесткий, никто не смел с ним связываться. Его жена «улыбалась только по праздникам». Эта злоба была его жизненной энергией, его силой, помогающей противостоять нищете и считать себя мужчиной. Особенно он бесился, если на его глазах кто-то из семьи зачитывался книгой или газетой. Сам он читать и писать так и не научился. Но считать умел.

Я видела дедушку всего один раз, в доме престарелых, где он умер три месяца спустя. Папа провел меня за руку через огромный зал, между двумя рядами кроватей, к крошечному седому старичку с роскошными вьющимися волосами. Он всё время смеялся, глядя на меня, и весь лучился добротой. Папа тайком сунул ему четвертушку бренди, и он спрятал ее под простынями.

Всякий раз, когда мне о нем рассказывали, то начинали со слов: «Он не умел ни читать, ни писать», как будто без этих вводных было не понять его жизнь и натуру. А вот моя бабушка окончила приходскую школу. Как и другие женщины в деревне, она ткала на дому для одной руанской фабрики, сидя в душной каморке, куда едва проникал свет из узких, как бойницы, отверстий в стене. Ткани надо было беречь от солнца. И себя, и дом она содержала в чистоте – в деревне это считалось главной добродетелью: соседи следили за белизной и состоянием чужого белья, сохнущего на веревке, и знали, каждый ли день в этом доме опорожняется ночное ведро. Дворы были отделены друг от друга изгородями и насыпями, но ничто не ускользало от чужих взглядов: все знали, в котором часу твой мужчина возвращается из кабака и в каких числах у тебя на веревке должны развеваться гигиенические салфетки.

вернуться

1

В то время во Франции писали на визитках не имя женщины, а «мадам» или, как здесь, «вдова» и имя и фамилию мужа. – Здесь и далее приводятся примечания переводчицы.

полную версию книги