Владимиров Виталий
Свое время
Виталий Владимиров
Свое время
Жизнь длиннее, чем надежда,
но короче, чем любовь.
Булат Окуджава
Считать, что время проходит - вот
величайшее заблуждение человека.
Время - как берег: движемся мы, а
кажется, что он.
Антуан де Ривароль
Над смертью властвуй в жизни быстротечной, и
смерть умрет, а ты пребудешь вечно.
Вильям Шекспир
Глава первая
Бесконечно падают в вечность песчинки мгновений, и прах времени паутиной забвения затягивает прошлое. Исчезают запахи, линяют краски, все глуше голоса прошлого - так память бережет своего хозяина, потихоньку отсеивает все худое, не дает мне надорваться под бременем пережитого. Но есть события, которым суждено остаться в памяти по-прежнему яркими. Как вспышка.
Словно и не минули годы, хоть и прошло тридцать лет, а я, как сейчас, вижу спрятавшийся за деревьями старого парка, покрытыми прозрачной весенней зеленью, длинный желтый дом с мезонином, ворота бывшей барской усадьбы, группку провожающих, и сквозь окно автобуса - глаза Наташи.
О чем они меня молитвенно просили? Что пытались удержать крепко вцепившиеся в лацканы пальто Наташкины руки? Не навечно же разлучало нас это прощание, но уже раскололось что-то, и невидимая пропасть пролегла между остающимися и уезжающими.
Семь месяцев назад я переступил эту границу, войдя в приемный покой стационарного отделения противотуберкулезного диспансера. Туберкулезные палочки Коха есть почти у всех. Они вяло дремлют в лимфатических узлах подавляющего большинства людей.
Семь месяцев, проведенные сначала в диспансере, а потом в сана- тории - срок вполне достаточный, чтобы понять, что же их разбудило.
Тронулся, разворачиваясь, автобус, увозящий меня в Москву, качнувшись, уплыла вбок, словно отвели объектив киноаппарата, Наташа, автобус нырнул в ворота и выбрался на шоссе. На переднем стекле еще некоторое время трепетал, как бы пытаясь удержаться, неизвестно откуда взявшийся прошлогодний лист под щеткой дворника, но и его снесло ветром.
Назад. В прошлое.
Как давно это было?.. Ребрышки грудной клетки осторожно перпендикулярны вертикальным горячим ребрам радиатора отопления, мама сидит на полу, поджав ноги, строит колонку из кубиков, они падают, рассыпаются по паркету, я смеюсь, мама протягивает мне руки, а я боюсь оторваться от теплой батареи, которая бурчит и вздыхает, как живая, я боюсь кубиков, потому что они только притворяются неживыми и ждут, когда я на них наступлю, чтобы вывернуться из-под ноги, и я смеюсь, но к маме не иду, хотя ужасно хочется упасть в ее протянутые руки.
Сказка моего детства - город Пушкин, Царское Село, малая родина, как сейчас говорят...
Когда я поступил на работу в отраслевое издательство, то вся моя биография уложилась в три слова: родился, учился, женился.
Свое время... У каждого из живущих и ушедших оно - свое и другого не было, нет и не будет.
Глава вторая
--===Свое время===-
Глава вторая
Простая история: родился...
От длинных досок пола, выкрашенных бордовой масляной краской, несет плотным холодом. Зябко вылезать из теплой, согретой за ночь постели, но любопытство и острое, до замирания души, опасение - а вдруг она исчезла? вдруг ее унесли черной ночью - пересиливает все. Мгновенно покрываются гусиной кожей ноги и руки, а тут еще неудача - огромный стул с гнутой спинкой надо передвинуть - он упирается, недовольно скребется толстыми ногами по полу, приходится толкать его всем телом, он, нехотя, боком застревает в ребрах батареи отопления, зато теперь уже просто: сначала на стул, потом на ледяной подоконник, чтобы сквозь мерзлые узоры стекла выглянуть в занесенный снегом палисадник. О, радость! - она стоит, завернутая в мешковину, среди поникших, голых, как бы сломленных морозом вишен, яблонек и груш, и остро торчит ее зеленая вершинка. Она - пришелец из другого, неведомого моей памяти пространства - из леса, она весталка праздника, его алтарь и жертва.
День, обычный, неяркий зимний день превращается в бесконечную цепь растянутых лихорадочным ожиданием мгновений, пару раз заглядывает соседская тетя Клаша, торопливо проносится обед, разделенный с усталой, молчаливой матерью, забежавшей до мой с работы, серый свет за окном незаметно старится, становится сумеречней, пока глаза не слипаются от крепкого сна...
Пробуждение от прикосновения маминой руки ужасно - неужели проспал? Скорей одеваться - штопаные, перештопанные чулочки, короткие, совсем уже не по росту рубашка и штанишки, валеночки, через плечи крест-накрест шаль, завязанная на спине узлом. Нас пятеро или шестеро малышей со всей квартиры, и елка - на всех одна, но для каждого она - своя елка. Игольчато-колючая, смолисто-пахучая, в блеске мишуры и спиралях разноцветного серпантина, увенчанная зеркально-лазурной звездой...
... и парящие в хвое глазурные самолетики, и серебристые дирижабли, так удивительно похожие на те, настоящие, охраняющие черное небо военной поры...
... и хоровод вокруг елки, состоящий только из женщин и детей...
Сказка моего детства.
В сказке моего детства - горячие пустые щи из крапивы во время эвакуации, светлая горница деревенской бабки где-то под Саратовом да судорога голода, доводящая почти до обморока и через сорок с лишним лет. Немец в сорок первом надвигался так стремительно, что последовал решительный приказ - перерезать скот, чтоб не достался врагу.
Простая история: родился, учился...
После войны жили в Москве на Каретном ряду - коммуналка -втроем в крохотной комнатке, тридцатиметровый коридор, где, по мимо нас, еще шестнадцать душ по закуткам. Ежедневный поход в школу пролегал мимо сада "Эрмитаж", кинотеатра "Экран жизни", далее по Косому переулку и дворами до Каляевской. И так изо дня в день, пока на экране моей жизни не возник серый мартовский день пятьдесят третьего. Объявленное по радио страшное известие потрясло всех - осиротел народ. В тот день в школе стояла необычная тишина - никто не носился, как угорелый, по коридорам, не "жали масло" из зазевавшегося у стенки пацана, не стреляли горохом из металлических трубочек ученических ручек. Учительница истории Раиса Абрамовна вызвала к доске, нет, не вызвала, пригласила второгодника Леньку Лямина и попросила его прочесть автобиографию великого вождя и друга народов мира. Ленька, отбывающий свой срок в школе, как тяжкое наказание, Лямин, которого никакими угрозами и посулами невозможно было заставить сделать что-либо общественно-полезное, непривычно-серьезный Ленька читал все сорок пять минут сказку о жизни такого мудроо, такого простого, такого прозорливого пастыря, который покинул свое стадо.
Когда прозвенел звонок на перемену, никто не шелохнулся за партами. Ленька Лямин продолжал читать и читал до конца.
Уроки отменили, мы вышли молчаливой гурьбой из пустой колы в пустой Косой переулок - прохожие, если попадались, шли в одну сторону - к центру. Москва спешила на похороны, боясь опоздать, люди шли днем, шли ночью, по одиночке, семьями, группами, делегациями, колоннами, неорганизованными толпами, создавая гигантские человеческие пробки на Самотечной, Трубной, Неглинной. В выбитые витрины магазинов ставили детей, чтобы спасти их от давки. Очередь начиналась от Курского вокзала, двигалась перебежками по Садовому кольцу, сворачивала на улицу Чехова и дальше шла медленным шагом по улице Герцена до Дома Союзов, где лежал Он. Лезли, как муравьи, вовсе щели, поднимались по пожарным лестницам, прыгали с крыш домов во дворы, протискивались под воротами - лишь бы увидеть того, кто при жизни так редко являлся народу... Гения...
У него была кличка - Цыган. Никто не знал его настоящего имени. Кроме милиции. Он и вправду был черноволос, смугл и белозуб... Объявился Цыган после амнистии, в пятьдесят четвертом, но гулял на воле недолго. Вокруг него тут же собралась пацанва, для которой самой великой наградой в жизни была похвала, одобрение Цыгана.
Каретный ряд запел новые песни - "гоп со смыком это буду я, да-да...", азартно заиграл в новые игры на деньги - очко, три листа, железку, заговорил на чудном, непонятном для непосвященных языке - "по фене ботаешь?" И мы восторженно смотрели Цыгану в рот, поднимали воротники своих пальтишек, эта привычка у меня до сих пор так и осталась, руки всегда держали в карманах.