Выбрать главу

За соседними столиками щебетала в основном молодежь, видимо студенческая, по-птичьи пестрая, в странных перышках — Вера давно уже зареклась искать какие-то закономерности и стиль в нынешней тинейджерской одежде. Взрывы хохота, неразборчивый гомон, отдельные звонкие словечки совершенно непонятны вне контекста, будто на чужом языке. Смешно. Ты же тянешься к молодым, общаешься с ними на равных и гордишься этим, тебе интересно с ними, твоими девочками, младшими на десять, пятнадцать, а то и все двадцать лет; а тем временем уже выросло поколение, которое и молодежью-то не очень назовешь — совсем другие существа, непостижимые, чуждые. И на их фоне внезапно проступают морщины на слишком близких, а потому не меняющихся с годами лицах ровесников, подсвеченных сейчас аутентичной ажурной лампочкой на столике.

Кажется, все они подумали примерно о том же.

— Этим поэзия не нужна, — проговорил Скуркис, придвигаясь ближе на добытом стуле и бросая затравку к литературной беседе.

— Наша поэзия, — безжалостно уточнил Берштейн. — Уверяю вас, у них есть свои кумиры. И собирают, кстати, полные залы.

— Знаю, видел. Заглянул на эти их чтения. Дефачки с голыми пупами.

— Не только. Вот Нечипорук, например. Если не ошибаюсь — твой, Жорка, ровесник.

— О, я его только что слушала, застала самый конец. Такой эротичный мужчина!.. Правда, Красоткин?

— Во-первых, он с ними откровенно заигрывает! Станет настоящий поэт подстраиваться под запросы сопливой аудитории? А во-вторых, ваш Нечипорук — звездочка местного масштаба. Назови его фамилию где-нибудь за пределами этого города…

— Зато здесь его каждая собака знает. И каждый студент. А ты выйди на улицу нашей уважаемой столицы и спроси у первого встречного студента, кто такой Скуркис.

— Миш, я не претендую. Вот если спросить про Берштейна…

— И даже если про Берштейна. Мы варимся в собственном соку, Жора, мы неинтересны молодым, а значит, по большому счету, и никому. Наше время уходит, если уже не ушло.

— Мальчики, не надо декаданса. Тоже мне, сравнили… Это же город с культурными традициями, он живет от фестиваля к фестивалю. Здесь быть поэтом легко и приятно.

— Машенька, рядом с тобой всегда легко и приятно.

— Скуркис, перестань, Миша будет ревновать…

Их разговор, такой привычный, обкатанный, предсказуемый в каждой реплике, воспринимаемый скорее тембрально: рокот красоткинского баса, жесткие отрывистые реплики Берштейна, скороговорка Скуркиса, заливистый Машенькин голосок, — звучал рядом ненавязчиво и мягко, гармонично сливаясь с негромкой музыкой и фоновыми звуками хорошего кафе: позвякиванием ложечек, кратким жужжанием кофемолки, приглушенной болтовней и молодым смехом за другими столиками. Здесь не курили, а потому пахло кофе, смолистой древесиной из настоящего очага у дальней стены, еще чем-то пряным, неуловимым. Здесь хорошо, думала Вера, правильно и здорово, что я сюда пришла. Что они меня привели.

Подошла официантка в белом фартучке, с улыбчивыми ямочками на бело-розовых щеках, выслушала, ничего не записывая, поток нестройных заказов (Вере хотелось только жасминового чаю, но Красоткин взял и местной наливки, и шампанского на всех) и удалилась, чтобы вернуться с подносом практически через минуту. Ее появление отвлекло всех от обсуждения судеб литературы; в паузе взорвались хохотом и застучали, вставая, тяжелыми стульями студентики за столиком у входа, и Вера следила сквозь мелькание проворных девичьих рук в кружевных манжетах, как пестрая молодая компания уходит, а их место победно занимают вошедшие счастливцы. В ладонь ткнулась холодная округ­лость стекла, и взгляд скакнул, переключаясь на близкий круг. Золотистая наливка в узких миниатюрных склянках, пузырьки шампанского, переливающиеся волоски в бороде Берштейна.

— Милая Верочка!..

Она вскинулась недоуменно, и вспомнила, и пожалела, потому что мгновение назад понадеялась искренне, будто все они забыли.

— Я знаю, — кивнул Берштейн, заглядывая ей в глаза и глубже; в такие секунды не оставалось ни тени сомнения, что он гений, высшее существо, не отсюда. — Многие женщины, которым уже не семнадцать, предпочли бы навсегда забыть про этот день. Но, Вера! — голос его возвысился, — ты ведь не женщина, ты Поэт. А поэт не имеет возраста. Это с одной стороны…

Он хитро, чисто по-берштейновски сощурился и продолжил:

— А с другой — день появления на свет поэта есть праздник для человечества. Мы не имеем права за это не выпить. За тебя, Верочка!

— Браво! — закричал Скуркис, непонятно, то ли самому тосту, то ли его адресатке; звон бокалов и Машенькин смех подхватили его возглас, и дальше, как только все выпили, беседа потекла привычным ручьем: