Он взял со стола отца большую фотографию и протянул ее другу. Портрет был очень похож и хотя, конечно, не передавал всей прелести оригинала, но все-таки достаточно выказывал его красоту; на Рунека смотрели большие темные глаза Цецилии. Эгберт молча рассматривал портрет, и только вопросительный взгляд жениха заставил его сказать:
— Очень красивая девушка.
От этих слов повеяло ледяным холодом, и это умерило пыл Эриха, который рассчитывал услышать слова восторга. Они стояли у письменного стола; взгляд Рунека случайно упал на другую фотографию, и на его лице опять промелькнуло то же странное выражение, которое появилось раньше, когда он услышал фамилию Вильденроде; его лицо дрогнуло.
— А это, по всей вероятности, брат твоей невесты? Об этом нетрудно догадаться, они очень похожи.
— Это, действительно, Оскар фон Вильденроде, но сходства между ними нет никакого: Цецилия совершенно не похожа на брата. У нее не такие черты лица.
— Но те же глаза, — медленно сказал Эгберт, не сводя взгляда с двух портретов, а потом вдруг отодвинул их от себя и отвернулся.
— Ты не хочешь даже пожелать мне счастья? — с упреком спросил Эрих, обиженный таким равнодушием.
— Извини, я забыл. Дай тебе Бог счастья, такого счастья, какого ты заслуживаешь! Однако мне надо идти к твоему отцу, он ждет меня.
Он явно хотел окончить разговор. Эрих в свою очередь вспомнил о предстоящем свидании друга с отцом и о предмете их беседы.
— Папа в библиотеке, — ответил он, — и ему нельзя мешать; ты можешь еще посидеть со мной. Он вызвал тебя из Радефельда… тебе известно зачем?
— По крайней мере, я догадываюсь. Он говорил с тобой об этом?
— Да, я услышал эту новость от него первого. Эгберт, Бога ради, ведь ты знаешь моего отца, а также то, что он никогда не потерпит инакомыслия на своих заводах!
— Он вообще не терпит никакого мнения, кроме своего. Он не хочет понять и никогда не поймет, что мальчик, который обязан ему своим воспитанием, стал взрослым человеком; его удивляет, как это его воспитанник смеет иметь собственные убеждения и идти своей дорогой.
— Кажется, эти идеи довольно резко расходятся с нашими, — тихо сказал Эрих. — В письмах ты ни разу не упоминал об этом.
—Зачем? Тебя надо было оберегать от всякого волнения, и ты все равно не понял бы меня, Эрих. Ты с детства робко отворачивался ото всех вопросов современной жизни, а я заглянул настоящему прямо в глаза; если при этом между нами образовалась пропасть, то я не в силах изменить это.
— Между нами — нет, Эгберт! Мы друзья и останемся друзьями, что бы ни случилось! Или ты думаешь, я забыл, что обязан тебе жизнью? Конечно, ты, по-прежнему, и слышать не хочешь о моей благодарности, но я до сих пор чувствую все, что тогда испытал, помню падение в воду, ужас, наполнивший мою душу, когда бешеный водоворот подхватил меня, а потом блаженное чувство безопасности, когда твоя рука схватила меня. Я всеми силами мешал спасать меня, судорожно цепляясь за тебя; я подвергал тебя самого смертельной опасности, и всякий другой бросил бы меня, но ты этого не сделал; благодаря своей исполинской силе, ты сумел удержаться на поверхности и продвигаться вперед, пока мы оба не достигли берега. Для шестнадцатилетнего мальчика это был героический подвиг!
— Это был просто удобный случай испытать свои силы и умение плавать, — возразил Рунек. — Для меня это купание не имело никаких последствий, тогда как ты опасно заболел от испуга и простуды.
Он замолчал, потому что в эту минуту в комнату вошел Дернбург с книгой в руке; патрон так спокойно ответил на поклон молодого инженера, как будто между ними ровно ничего не случилось.
— Вы, конечно, наслаждаетесь первым свиданием после долгой разлуки? — спросил он. — Ты впервые видишь сегодня Эриха, Эгберт; как ты его находишь?
— У него все еще болезненный вид, и, конечно, ему надо некоторое время очень беречься.
— Доктор того же мнения. Сегодня ты как будто особенно утомлен, Эрих! Иди в свою комнату и отдохни.
Молодому человеку хотелось остаться, чтобы стать третейским судьей и примирителем между ними, если объяснение примет чересчур бурный характер, но слова отца звучали почти приказанием, а Рунек тихо произнес:
— Уйди, прошу тебя!
Эрих с горечью покорился. Он чувствовал в этой привычке щадить его что-то унизительное для себя и сознавал, что его щадили не только ввиду его физической слабости. Отец никогда не смотрел на него, как на самостоятельного и равного ему человека; собственно говоря, и друг смотрел на него так же. Теперь его удалили, чтобы он «отдохнул» — другими словами, его хотели избавить от необходимости быть свидетелем очень неприятного столкновения, а он позволил удалить себя с тягостным сознанием, что его присутствие совершенно не нужно и бесполезно.