Леони посмотрела на него уничтожающе.
— Такого выбора вы, разумеется, не в состоянии понять! Энгельберт Вильман был идеальной натурой; не помышляя о земных выгодах, он последовал высшему призванию. Надо самому ощущать в душе частицу подобной силы, чтобы понимать ее.
— Ну, я этого не понимаю! Плохо ли, хорошо ли, а я лечу людей без всякого высшего призвания и вообще я совершенно обыкновенный человек, без всяких идеальных задатков, следовательно, в сущности, гроша ломаного не стою.
Ссора вот-вот готова была вспыхнуть, как вдруг дверь открылась, и на пороге появился Панкрациус Вильман. Он отвесил один низкий поклон доктору, другой — даме, стоявшей у окна, и заговорил мягким, тоскливым голосом:
— Я только что услышал от жены, что оденсбергские господа здесь, и не мог отказать себе в удовольствии выразить свою радость и благодарность за честь, выпавшую на долю моего скромного дома.
— Хорошо, что вы пришли! — сказал доктор. — Мы только что говорили о вас с фрейлейн Фридберг…
Сцена, вдруг разыгравшаяся перед его глазами, не позволила продолжать. При звуке чужого голоса Леони встрепенулась в испуге, а Вильман, казалось, не менее испугался при виде барышни; он буквально присел, его красные щеки побледнели, растерянно смотрел на особу, быстро приблизившуюся к нему.
— Вы носите имя, которое не чужое мне, — заговорила Леони дрожащим голосом, — и от доктора Гагенбаха я узнала, что вы в самом деле состоите в родстве…
Она остановилась и, по-видимому, ждала ответа, но Вильман только кивнул головой в знак согласия и так низко наклонился, его лица почти не стало видно.
— Я действительно нахожу в ваших чертах нечто родственное, — продолжала Леони, — а ваш голос имеет удивительное сходство с голосом вашего покойного двоюродного брата, которого вы, может быть, даже не помните.
Вильман и на этот раз ничего не ответил; он отрицательно покачал головой, но не поднял ее.
— У вас отнялся язык, что ли? — крикнул доктор. — Как прикажете понимать это кивание?
Но Вильман упорно молчал; казалось, он боялся произнести я бы один звук. Вместо ответа он робко глянул на дверь, соображая, нет ли возможности ретироваться.
Терпение Гагенбаха лопнуло.
— Как понимать ваше поведение? — крикнул он с возрастающим недовольством. — Неужели в конце концов вся история о родстве окажется выдумкой! Сделайте одолжение, промолвите, наконец, хоть словечко!
Вильман, очевидно, не знал, что делать. Он поднял глаза к небу совершенно с тем же благочестивым, горестным выражением, которое в первый раз поразило доктора, и вздохнул:
— О, Господи! Небо мне свидетель…
Его прервал громкий крик. Леони смертельно побледнела и судорожно ухватилась обеими руками за спинку стоявшего перед ней стула.
— Энгельберт! Всемогущий Боже! Это он сам!
В это мгновение Вильману, по-видимому, хотелось, чтобы земля разверзлась и поглотила его; но так как этого не произошло, то он остался стоять посреди комнаты, освещенный яркими лучами солнца. Доктор опустился на ближайший стул; он обладал крепкими нервами, но такая неожиданная перемена декораций ошеломила и его.
К большому удивлению, Леони, сделав для себя такое унизительное открытие, через несколько секунд снова овладела собой и, неподвижно стоя у стола, смотрела на своего бывшего жениха, который и не пытался ничего отрицать.
— Леони, ты здесь? — запинаясь произнес он. — Я и не подозревал. Я все объясню…
— Да, и я покорнейше попросил бы вас об этом! — воскликнул доктор, с негодованием вскакивая. — Вы двенадцать лет заставляете оплакивать себя как несчастного апостола, погибшего среди язычников, а сами сидите себе живехоньки в «Золотой овце» счастливым отцом шестерых детей! Это низко, подло!
— Господин доктор, — остановила его Леони, — мне надо поговорить с этим… господином. Прошу вас, оставьте нас одних!
Гагенбах с беспокойством посмотрел на нее; он не совсем доверял ее самообладанию; но понимая, что при таком разговоре присутствие третьего лица будет лишним, оставил комнату. Он никогда не подслушивал, но на этот раз без всякого угрызения совести расположился у замочной скважины; ведь вопрос, который обсуждался там, в комнате, до известной степени касался и его.
По-видимому, Энгельберт Вильман почувствовал большое облегчение, когда посторонний свидетель этой тягостной сцены был удален, и наконец сделал попытку дать обещанное объяснение; он произнес голосом, полным раскаяния: