— Вот как! Вот как! Вероятно, ты сделал все, чтобы настоять на таком решении? — спросил Ландсфельд, бросая на Рунека язвительный взгляд. — Ты ведь теперь один из вождей! Ты моложе всех, а между тем больше всех склонен к деспотизму и, как кажется, уже успел порядком прибрать к рукам остальных!
Рунек сделал гневное, нетерпеливое движение.
— Неужели у тебя на уме только личная неприязнь ко мне, когда дело касается интересов целой партии? Я приехал, чтобы передать тебе указание не доводить дела до крайности; выполняй же его.
— Очень жаль, но уже поздно! — спокойно возразил Ландсфельд, — требования уже предъявлены, и забастовка в случае их непринятия неизбежна. Рабочие не могут отступить, и в Берлине должны понимать это.
— Ого! Вот когда ты показал свою настоящую личину! — раздраженно крикнул Эгберт. — Значит, ты, постоянно ратующий за дисциплину, действовал самовольно?
— Да, на собственный страх! Надо же было наконец вывести трусов-оденсбергцев из их спячки. Какого труда мне стоило настоять на твоем избрании, как мы старались работать, и все-таки до последней минуты все было под вопросом. Наконец эта ленивая масса пришла в движение; теперь необходимо толкать ее вперед.
— Куда? К верной неудаче! Они последовали за вами к избирательным урнам и теперь еще слепо идут следом — чад победы еще кружит их головы; вы убедили их, что вы всемогущи. Но этот чад скоро пройдет. Как только рабочие опомнятся и поймут, что они теряют, выступая против хозяина Оденсберга, и чем рискуют из-за этого их жены и дети, ты и недели не удержишь их, они сломя головы побегут назад к Дернбургу. Но он будет уже не тот, он не простит оскорбления, нанесенного ему.
Рунек говорил все с большим волнением. Ландсфельд продолжал спокойно сидеть, не сводя с него глаз, и злая улыбка заиграла на его губах, когда он возразил:
— Ты как будто находишь совершенно резонной такую месть со стороны старика. На чьей, собственно, стороне ты стоишь?
— На стороне разума и права! Выбирать меня, а не Дернбурга, оденсбергцы имели право, даже он не может оспаривать это, как бы глубоко ни был оскорблен; но то, что его рабочие на его же заводах праздновали мою победу, что они чуть не под его окнами устроили праздник, торжествуя его поражение, это наглый вызов, и он только заслуженно отплатил им.
— В самом деле? Заслуженно? — повторил Ландсфельд, и его тон должен был бы предостеречь младшего товарища, но тот продолжал с возрастающей горячностью:
— Ты подстрекал рабочих через Фальнера, заставил их предъявить безумные требования, сводящиеся к чудовищному унижению их хозяина! Неужели вы действительно так плохо знаете этого человека? Или вы хотите просто начать войну с ним не на жизнь, а на смерть? Ну, так вы получите, что желаете! Дернбург достаточно долго был покровителем своих рабочих, теперь он покажет себя в роли властелина. И он прав! Я на его месте поступил бы точно так же!
Горький хохот Ландсфельда остановил Эгберта.
— Браво! О, это неоценимое признание! Наконец-то ты показал свое настоящее лицо! Это был сам оденсбергский старик, как живой! Он воспитал достойного ученика! Как ты думаешь, что будет, если я донесу в Берлин о том, что только что услышал?
Рунек сам почувствовал, что зашел слишком далеко, но это только подстегнуло его.
— Как тебе угодно. Неужели ты думаешь, что я позволю поработить себя до такой степени, чтобы не сметь свободно высказать свое мнение, даже находясь в обществе своих?
— Своих! В самом деле ты еще оказываешь нам такую честь — считаешь нас «своими»? Правда, ты ведь наш депутат! Я предостерегал о возможных последствиях, потому что давно знаю, к чему мы в конце концов придем с тобой; меня не слушали, хотели получить «гениальную силу» для нашего дела, а потому требовалось пустить в ход все средства, лишь бы добиться твоего избрания. Это было самое трудное из всего, что сделано нами в последние выборы, и для кого сделано! Скоро, конечно, и другие прозреют.
— Если ты хочешь помочь им прозреть — сделай одолжение, — жестко и гордо сказал Эгберт.
Ландсфельд вскочил и вплотную подошел к нему.
— Пожалуй, ты будешь доволен этим? Ведь ты буквально ведешь дело к разрыву. Не трудись, мой милый, мы не сделаем тебе такого удовольствия, мы не освободим тебя! Если тебе угодно будет стать изменником, перебежчиком, пусть весь срам падет на твою голову.