Но перед тем как уйти, Митрофан Онуфриевич присел ещё на мгновение у костра, распростёр над ним руки, будто стремясь унести тепло с собой на остров…
Пока командир находился на наблюдательном пункте, да беседовал с Афонченко, да пил не торопясь самогон из большого ковша, в природе мало что успело измениться, однако утро сменилось днём и даже солнце раза два-три показалось из-за высоких облаков; правда, светило оно каждый раз совсем коротко, и за разговором его трудно было заметить.
Наконец Нарчук оторвался от костра, взялся за винтовку, которую прислонил к шалашу, и, не вешая её через плечо, двинулся по своим же следам на остров. В душе его не было ни досады на Афонченко, который как нарочно подгадал со своим разговором, ни удовлетворения. Все, что твердил ему Афонченко, для Нарчука не было особой неожиданностью. И окажись он сам на месте Афонченко, наверняка тоже не выдержал, стал высказываться с таким же пылом и раздражением, пусть даже и наперекор собеседнику. Но он был на своём месте. Он был командиром партизанского отряда, и это заставляло его поступать зачастую иначе, порой не считаясь даже с очевидной логикой; приходилось учитывать не только объективные, но и субъективные факторы, так называемые обстоятельства, которые хоть и возникали неожиданно, но были неизбежным результатом всего, что происходило вокруг; например, кто мог предугадать, что вернутся из эвакуации в Крутогорье партизанские семьи и что немцы с полицаями сразу же используют это для борьбы с отрядом. И не только это. Поэтому Нарчук был уверен, что главное теперь для крутогорских партизан, которых он возглавлял, заключалось не в том, чтобы, испугавшись шантажа, уходить из района в чужие леса, где их никто не будет знать, или даже за линию фронта, а тем более — сидеть тут, в Цыкунах, сложа руки; главной задачей на ближайшее время оставалась попытка все-таки овладеть ситуацией на месте, как можно скорей выбраться из тенёт, которыми оккупанты старались опутать партизанский отряд, и, говоря военным языком, выйти на оперативный простор. Все, что задумывали и делали последнее время и Нарчук, и комиссар отряда Степан Баранов и остальные партизаны, которые были посвящены в ближайшие оперативные планы, было направлено на это. Но Нарчук знал обо всех планах, а Данила Афонченко — нет. Разумеется, до поры до времени. Поэтому он и кидался в крайности.
И все-таки из их беседы Нарчук успел почувствовать, что с задумкой надо поторопиться.
— Нельзя сказать, что Афонченко сегодня глядел как в воду, однако его сказочка про зайцев имела определённый смысл. Это Нарчук понимал довольно ясно. Но понимал он и то, что успех боевой деятельности отряда, организационной и политической, в дальнейшем будет зависеть прежде всего от того, как скоро сумеет отряд наладить связи с другими партизанскими группами на оккупированной территории; более того, как скоро он сумеет найти путь к центральному штабу партизанского движения, который, как думалось Митрофану Онуфриевичу, за это время обязательно должен был появиться если не тут, в тылу у врага, то где-то на Большой земле…
Нарчук ждал, что сегодня к вечеру в отряд вернётся комиссар Баранов, который был где-то в Крутогорье. А к ночи придёт Павел Черногузов и, может быть, приведёт в Цыкуны депутата Батовкина. Но получилось все не так.
Когда через несколько минут Митрофан Онуфриевич оказался на острове возле своего шалаша, он увидел лесника Абабурку, который знал сюда и иные потаённые тропы, а с ним человека, в котором узнал веремейковского Зазыбу.
XII
И все-таки зима сорок первого надёжно обложила и Забеседье. Это случилось вскоре после того как выпал и растаял первый снег. Через несколько дней снова завьюжило по округе, свет белый застило белой, как молоко, метелью; а главное — второй этот снег явно не собирался таять, а к исходу следующего дня стал черстветь да рассыпаться под ногами у людей, которые в постоянных своих заботах топтали его с утра до вечера, даром что в такой каламути бродили, будто незрячие.
Между тем помаленьку вьюга утихла. И в Веремейках тоже прояснилось. И тогда на свободном от белых мух просторе все увидели — на этот раз снегу навалило столько, что лучше с ним не связываться, а только уминать ногами. Особенно много его оказалось на соломенных крышах, которые стали похожи на шапки-папахи.
Странное дело, но снег не замёл, а как бы обволок всю деревню — и фасады, и крыши, и все задворки с крестьянской завалью и непотребщиной. Появились новые запахи, явно зимние, расплывающиеся в воздухе, и среди них особенно возобладал запах дыма, тяжёлый запах, словно в печах веремейковские бабы жгли не дрова, привезённые из лесу, а болотный торф.