Выбрать главу

Мишане стало неловко, захотелось уйти поскорее из этого дома. Но, когда он направился к двери, Марина вдруг резко поднялась, встала на пороге.

— Не уходите! Пожалуйста! Он ведь меня съест, если я вас отпущу… Пожалуйста, не уходите!

Мучительная мольба звенела в ее голосе. Она прикрыла ладошками глаза, словно хотела снять с себя невидимую напряженную тяжесть, и виновато улыбнулась.

— Не обижайтесь на Сашу… Я знаю, он что-то вам сказал… Он вообще-то неплохой. Но бывает назойливым… Знаю, знаю. Наверное, учил вас, как жить на свете. Ведь правда?

— Было немного… — сознался Мишаня.

— Ну вот видите! Я так и думала! Не стоит за это на него обижаться! — Марина облегченно вздохнула. — Он тако-ой! Мы с ним когда поженились, я и рта открыть не могла… Все наставлял… Я ему иной раз скажу: «Тебе бы лекции читать, а не холодильники ремонтировать!» Я вот пединститут окончила, и то он меня за пояс затыкает. Морали-и-ист! — Она умолкла, глянула озабоченно на Мишаню. — А я только со школы… Вы, наверное, есть хотите?

— Да спасибо… — замялся Мишаня.

— Ну-у! Спасибо! А я вот голодная! Идемте на кухню! Идемте! Я готовить буду, а вы рассказывать. Люблю слушать. Я ведь вас совсем не знаю…

Билет в неведомую жизнь, купленный заблаговременно на поезд дальнего следования, был уже у Мишани в кармане. И время пришло уезжать. Отец обещался проводить его до станции, пришел из мастерских к полудню. Умывшись, надел чистую рубаху, пиджак из синего габардина, казавшийся тесным на кряжистом, не привыкшем к праздничной скованности теле, отчего отцу было неловко и он томился в молчании. Крутолобое лицо его оставалось, как всегда, спокойным, но руки, сжатые в кулаки и скованные манжетами белой рубахи, казались безжизненно-чужими.

Степка, младший братишка, путался у ног, шмыгал носом.

— Высморкайсь! — не стерпел отец.

Степка вытерся рукавом, по-взрослому вздохнул. Разлука с братом предстояла долгая. И он уже осознавал ее своим маленьким сердечком, но что делать и говорить в таких случаях, не знал. Не знал и Мишаня, сидел и молчал. Ему было чего-то жаль, неосознанная вина смущала душу. Вот он сидит здесь, в обжитых, родных с детства стенах, и покой здесь надежный, устоявшийся, а душе тесно. Скорее бы уже выйти из Дому.

Маленькая стрелка настенных ходиков с бегающими кошачьими глазами словно приросла к циферблату. Отец послал Степку разузнать, где там мать подевалась, вытащил из кармана свои часы, начал прилаживать на запястье, долго не мог попасть зацепкой в дырочку ремешка.

— Дай-ка! — Мишаня наклонился к отцовской руке. Невыветриваемым, несмываемым мылом духом кузни пахнуло в лицо. Отец облегченно вздохнул, глянул на сына.

— Ниче не забыл?

— Нет вроде…

— Проверь, мало ли…

Мишаня открыл чемодан новенькой коричневой фибры, купленный в области на подъемные деньги, — все в чемодане было в порядке. В уголке потрепанный «Справочник холодильщика» (неведомо еще, какие агрегаты придется обслуживать), полотенце, бельишко, собранное матерью с утра, и главная ценность — диплом с вытесненной державной печатью на обложке, вместе с направлением на работу завернутый в целлофановый пакетик. Диплом в доме все уже разглядели. Начальник совхозных мастерских Николай Олейников (с сыном его, Володькой, Мишаня учился до восьмого класса) тоже заходил, разглядывал, держа на вытянутых руках, шевелил губами, и видел Мишаня, как отец, обычно сдержанный в радости, вдруг зарделся, по-мальчишески похлопал Олейникова по плечу: «От так оно!.. Николай Христофорыч!» Олейников поначалу ничего на это не ответил. А что ему было отвечать? Сын его, Володька, до дипломированной высоты не добрался, хотя возможность дать ему образование у начальника мастерских была. Но Володька окончил курсы шоферов и уже успел разбить вдрызг новенький «зилок». Об этом в совхозе все знали. «Да-а-а! — не то с усмешкой, не то с завистью вздохнул Олейников, возвращая Мишане диплом. — Дед с отцом, значит, кузнецы! А ты интеллигент, выходит! Так?» — «А что ты хочешь, — ответил за Мишаню отец. — Я всю жизнь дымом дыхаю и ему дышать? Так ты хочешь?» — «Ничего я не хочу…» — увернулся от прямого ответа Николай Христофорыч и пошел прочь со двора. Не попрощался даже. Мишаня держал в руках синие корешки и, оставшись наедине, вчитывался в свою, выписанную каллиграфическим почерком фамилию. Будто и своя, а будто бы и чужая. А магическое «Решением квалификационной комиссии» и штампик «Нагрудный знак выдан» прочел не один раз. Вот он, этот нагрудный знак, сияет голубым перламутром на лацкане пиджака. Вроде не знак — орден.

— А ну дай-ка я ручку подожму чуток… — спохватился отец. — А то в дороге чемодан потеряешь! — Вытащил из шкафчика плоскогубцы, начал вертеть-разглядывать Мишанину покупку, морщинки на лбу разгладились, сбежались у глаз. Обрадовался, что есть работа рукам.

— Мастера-а-а! Ити их в душу! Для кого только делают…

— Да нормально там все! — забеспокоился почему-то Мишаня.

— Где ж нормально? Глянь, зазор в скобке! Чуть больше весу, и на разрыв пойдет!

Замечание было верным.

— Ладно. Дай сам подожму, — предложил Мишаня.

— Сиди! — отмахнулся отец. — Когда покупал, глядеть надо было! Себе же покупаешь, не дяде… Проверь! Прощупай… Что деньги на ветер бросать? — Голос у отца был сердитым, но глаза из-под насупленных бровей глядели на сына примирительно, словно выспрашивали извинения за неуместную к прощальному часу досаду. Он положил чемоданчик на стул, хотел было закурить, но мать в кухню вошла, прижимая к груди обкутанную полотенцем мисочку, — сладко запахло жареным тестом. По запаху слыхать было — пирожки любимые Мишанины с творогом.

— Вот на дорожку. В поезде есть захочешь…

Мишаня начал отнекиваться. Какие там пирожки механику-специалисту? Как-то несолидно все это… Но мать пирожки в чемодан уложила. Может, для кого сын ее и дипломированная величина. А для нее он Мишанька, первенец. Ни в отца, ни в деда, в нее, в мать, и лицом и телом. Степка, меньший, тот, сразу видать, сенцовская порода. А Мишанька нет. Мишанька ее росточек и кровинушка.

Поначалу мать молча глядела, как сын собирается в дорогу, но под конец не стерпела:

— В такую далечень ты, сынок, собрался! И как там один будешь?!

— Это почему один? — спросил Мишаня. — Там тоже люди живут…

— Лю-ю-юди! — вздохнула мать. — Те люди для своих родня! А ты Для их чужой, хоть и с дипломом…

Сын на это ничего не ответил, а мать раздосадовалась:

— Пальто! Пальто лучше надень! Что эта курточка? Рыбий мех!

— На юг пальто брать? — обиделся Мишаня. — Скажешь тоже…

— Мало ли что? — не сдавалась мать. — На юге тоже морозы могут быть… Потом спохватишься, скажешь, правая была…

— Не заме-е-ерзнет! — подал голос отец. Он встал, сверил ход своих часов с настенными ходиками (хотя они всю жизнь отставали от узаконенного времени), глянул на Мишаню: — Иди с дедом простись да пойдем…

Мишаня и сам знал, что с дедом проститься надо, — вышел из комнаты.

Прокопий Семеныч с месяц уже не вставал с постели. За полгода до этого прощального часа, перед отъездом на преддипломную практику, когда Мишаня заезжал в Курманаевку, старик был в бодрой силе. Все допытывался о будущей работе внука. И глаза его глядели с насмешливой ехидинкой. Болезнь подкралась к нему внезапно, словно перегрызла какой-то жизненно важный нерв. Теперь лицо у старика было просветленное, чужое. Тонкие, с отросшими ногтями пальцы теребили край одеяла. И только когда свет разгулявшегося апрельского солнца из открытой Мишаней двери ворвался в сумеречный спертый воздух кухоньки, старик приподнял голову, колючие искорки на мгновение вспыхнули в его глазах. Он подтянулся на постели, с удивленным любопытством вглядываясь в лицо внука, словно нйкак не мог распознать, кто перед ним стоит.

Жалость, чувство безвинной вины сдавили Миша-нино горло. Выдохнул, будто извинения просил: