— Давай, Петька-а! — покрикивает на отца: А какой он Петька? Он сам кузнец, человек солидный, с именем-отчеством. Отец на деда не обижается, молчит, как в рот воды набрал. Только губы поджимает в складочку (точь-в-точь, как у Мишани, когда сердится) и кувалдочкой — дуб! Дуб! — по зубилу. Глядь! А из прута вытягиваются две малиновые змейки, нехотя вытягиваются, уползти норовят в разные стороны. Не уползут, знает Мишаня, сейчас их дед в горне подогреет. А после только останется оттянуть полукругом по шаблону.
— Че хоронисся?! А ну выходь! — подает голос дед, и глаза его всевидящие взблескивают из сумерек на внука. — Выходь, выхо-одь! Скока принес? Показывай дневник…
Мишаня дневник деду не отдает. Очень надо, еще сажей замажет.
— Четверки! — отвечает нехотя. — По письму и арифметике! — И глядит исподлобья на деда.
— Силен! — отзывается отец. И щурит свои ресницы, улыбается, словно сам эти четверки получил, глядит просительно на деда.
— Пускай подсобит? А, батя?
— Подсоби-и-ит! — ворчит Прокопий Семеныч. — А спроси его, зачем он вчера горн разжигал?
— Гвозди делал… — вздыхает Мишаня.
— Гво-о-озди! — Дед выковыривает прутиком из шлака пережженный комочек проволоки. — Кузнец какой! Металл зазря попортил! От тебе эти гвозди в одно Место всадить надо…
— Ладно, батя! Ну чего ты? Пускай учится, — примирительно машет рукой отец и Мишане подмигивает. — Ну-кась подкочегарь!
Мишаню дважды просить не надо. Держись, Прокопий Семеныч, колючая твоя душа. Проволоки пожалел! Тянется к ручке меха. Жаль, росточка не хватает. Ничего, зато опыт есть. Ящик из-под мыла под ноги. И вырос. Сжимает кулачками затертую до блеска дедом и отцом ручку, упругая сила пружинит вверх, и, кажется, всхлипывает кто-то сердито в сыромятно-влажном теле меха. Мишаня не поддается, тянет сильнее. Ага-а-а! Вот тебе, Прокопий Семеныч! Кто не кузнец? Мишаня не кузнец?
Робкие поначалу, будто огоньки свечек, высовываются из-под горки раскаленного угля желтые язычки, вырастая, тянутся вверх голубыми острыми лезвиями.
— Хорош, хорош! — вскидывает голову дед. — Кому сказал? Заготовки спалишь, едри твою двадцать…
А Мишаня не слышит, ручку меха крепко сжимает, тянет знай себе вверх-вниз, вверх-вниз.
— Хорош, сказал! Хоро-о-ош! — срывается в досадной обиде Прокопий Семеныч. Он на расправу скорый. Вытаскивает из горна раскаленный до белизны прут. Подступает к Мишане ближе, ближе. Руку вытягивает, стараясь дотянуться в самое лицо. Вот уже от огненного жара дыхание сушит, глаза жжет! Что же ты, отец, стоишь? Что же на подмогу не идешь? Слышишь, отец? Слышишь?..
3
Мишаня проснулся. Солнечный колкий свет бил ему в лицо, отсвечивал в уретре под потоком, на застекленном шкафу, набитом туго золотистыми, коричневыми, зелеными корейцами невиданных книг. Напрягая память, Мишаня силился вспомнить: где он? Почему не в гостинице? Но вспомнить не мог — легкая пустота властвовала в сознании. Облизывая пересохшие губы, дивился богатому уюту незнакомого жилья, в сравнении с которым недавняя его гостиничная обитель, казавшаяся совершенством роскоши, блекла. В трехстворчатом трюмо отражался край дивана и сам Мишаня — белесые волосы взлохмачены, под левым глазом созревший синяк. Отвернулся, закрыл глаза, но за спиной послышались шаги.
— С добрым утром, начальник! — Филецкий присел на краешек дивана. Помолодевший, гладко выбритый, в светло-коричневом ворсистом пиджаке, застегнутом на деревянные палочки. Глаза глядели ясно и весело: — Тебе бы сейчас водички холодненькой. А?
— Пить хочется… — сознался Мишаня.
— Ну во-о-от! Молвил слово! — Филецкий подошел к тумбочке, налил из сифона йоды, глядел с ревнивой грустью, как пьет Мишаня, будто жажде его завидовал. Потом прошелся по комнате, оглядел в трюмо свои ловко подбритые усики, усмехнулся:
— Да-а! Дал ты вчера перцу, Михаил Петрович! Как тебе, кстати, на новом месте? Я тебя пока тут положил. Это моя изба-читальня, — погладил любовно ореховую полировку книжного шкафа, ловил ожидаемое завидное восхищение в глазах гостя. Но лицо у Мишани было рассеянным.
— Чемодан мой где?
— Да ты что? Вовсе не помнишь? Мы ж его вчера из гостиницы забрали. Ты еще ехать отказывался. Насилу в коляску усадил! — Глаза Филецкого блеснули. — Это что-о-о! Семечки! Ты Юльке чуть дверь не выломал… Между прочим, в любви объяснялся!..
— Врешь!
— Да ты что? Вре-ешь! — вздохнул примирительно мастер. — Бы-ы-ыло! Ничего, я не ревнивый… В дверь ты, конечно, ломи-и-ился!
— Она обиделась? — спросил Мишаня и тут же пожалел, что спросил, потому что почувствовал, как горячим румянцем вспыхнули щеки.
— Обиделась? Не то слово! Вези, говорит, домой своего механика! А то с такой компанией меня хозяйка выселит! — топтал, казнил Мишанину душу мастер. — Ниче! Бывает! Мне этот вечер для анализа интересен. Я за пьянку не голосую. Но по пьянке любого человека можно узнать… Трезвый ты тихенький. А тут такое в тебе! Э-э-э! Я его в коляску! Он ни в какую! Хоть режь! Откуда такое упрямство? Природа-матушка, братец, та-айна! Ладно. Умывайся иди…
Через несколько минут сидели за столом на кухне. И Мишаня, осознавший весь ужас своего вчерашнего падения, чувствовал себя скованно, сидел, насупившись, прислушиваясь к голосу жены Филецкого, старался угадать, знает ли она о всех их вчерашних похождениях, и невольно, сам того не замечая, сравнивал ее с Юлией. Но сходства, даже отдаленного, не находил.
Жена у мастера, Марина, была смуглолицая брюнетка. Черные волосы по-мальчишечьи коротко острижены и зачесаны на пробор, маленький носик вздернут. Она примостилась на краешке стула пугливой гостьей, увидела Мишаню, по-птичьи склонила набок голову. Большие влажно-карие глаза словно вскрикнули безмолвно: «Кто ты?» Голос у нее был грудной, приятный.
Из неведомой глубины комнат, словно бабочка на свет, в кухню впорхнула девчушка лет восьми. Хвостики-косички в белых бантах, фартук белый, черные глазки блестят влажными угольками, вот-вот рассмеемся.
— Ешь быстрей! — сказала Марина с ревниво-материнским беспокойством в голосе.
Девчушка принялась торопливо пить чай, откусывая хлеб с маслом крепенькими белыми зубками. Личико ее сделалось сосредоточенным и немного испуганным. Видать, голос матери хотя со стороны и казался мягким, но власть над ее сердечком имел безраздельную.
— А ты что как засватанный? — Филецкий пододвинул Мишане чашку с чаем. — Налетай! — И глянул на жену с почтительной робостью. — Наш главный механик, Мариша!
Марина снова взглянула на Мишаню своими. внимательными, словно терпящими боль глазами и улыбнулась.
— Пожалуйста, не стесняйтесь!
Девчушка почуяла временную свободу, взглянула на Мишаню и усмехнулась в чашку.
— Лена! Накажу! — повысила голос мать.
Девчушка притихла. «Надо мной смеялась!» — мелькнула догадка в Мишанином сознании. Вспомнил, что не надел очки. Да и не было их. Потерял где-то вчера. Но прежней смущенной неловкости уже не испытывал. Ему вдруг стало безразлично, что подумает и эта девчушка, и мать ее, — отхлебывал остывший чай. Чай был Несладкий. Но попросить сахарницу, стоящую у Марининого локтя, не осмелился. Старался вовсе не глядеть на жену Филецкого. Уж конечно, он это чувствовал определенно, все она знает про вчерашний вечер. В тягостном этом чаепитии таилось неловкие напряжение, неведомая Мишане чужая жизнь. Ему хотелось встать и уйти в гостиницу, сейчас же уйти. Покосился на мастера. Он тоже не был похож на себя вчерашнего. Как только в кухню вошел, снисходительную свою самоуверенность оставил за дверью. Все поглядывал угодливо на жену, успел рассказать ей об оказии, случившейся с Мишаней на танцах. Марина. с молчаливой сдержанностью выслушала его, а Мишане улыбнулась.