Выбрать главу

Любка привязала Татьянины руки к поручням.

— Лежи, не двигайся. Сейчас поплывешь.

Татьяна еще различала часы на стене — полдевятого, — когда в операционной появился Барсуков. Уже дурея от наркоза, она все же поняла, что главврач здесь не случайно: Любка успела доложить. Хотела поздороваться, но язык онемел. Уплывая, она как в увеличительное стекло увидела, что Барсуков заглядывает ей туда. Да еще и напевает: «На попке родинка-а, а в глазах любовь!» Чувственные пальцы главврача (что уж говорить: когда-то желанные) пощипывали ее за ягодицу, Татьяна попыталась закрыться, потянуть вниз казенную рубашку, но руки были привязаны.

Подошел Вершинин, уже в маске, и Барсуков сделал вид, что пощипывает Татьяну чисто диагностически, проверяя обезболивание:

— Чувствуешь что, Тань?

Вершинин полез в нее чем-то стальным и холодным, Татьяна замычала.

— Ну вот, видишь, Сергей Иваныч? Что я тут ей наскребу по воспалению?!

— Добавь-ка ей, Коля, масочку, — услышала Татьяна, и тугая жесткая резина обхватила ей рот и нос. В висках заколотился пульс.

— Дыши, Таня, дыши! — уже как бы и не наяву кричала ей удаляющимся голосом Любка.

Татьяна вдохнула под душной резиной и полетела, полетела, полетела.

И грезилось ей в тяжелом душном сне, что она Зоя Космодемьянская и ее на площади под барабанный бой пытают фашисты, всаживают ей в живот по рукоятку тяжелые мясницкие ножи.

Татьяна застонала, и в ответ из-под серого зимнего неба раздался глас божий. Почему-то бог говорил голосом Барсукова, да и нес-то пошлятину:

— И хорошо же Таньке под наркозом. Обкончалась вся!

НЕ КОРЫСТИ РАДИ

Что извлек я, несчастный, вспоминая, о чем я сейчас краснею, особенно из того воровства, в котором мне было мило само воровство и ничто другое?

Да и само по себе оно было ничто, а я от этого самого был еще более жалок.

И однако, насколько я помню мое тогдашнее состояние духа, я один не совершил бы его; один я никак не совершил бы его. Следовательно, я любил здесь еще сообщество тех, с кем воровал.

АВГУСТИН АВРЕЛИЙ. Исповедь
Змей. Утро того же дня

Змей пришел в себя от вони. Шприц со вдавленным поршнем торчал в ноге. По телу, как обычно после приступа, разливалась истома. Ни забот, ни мыслей, а только животная радость, что жив, и желание подтащить под голову сапог с галошницы и заснуть на полу, свернувшись калачиком.

Гадливость взяла верх, и Змей по стенке дошел до ванны, сбрасывая одежду. Встал под душ и, мстя предателю-сердцу, дал горяченькой, потом ледяной. Мотор трепыхался, но терпел, сволочь.

Потом он опохмелился по своему рецепту: клизма из боржома, чтобы изгнать остатки алкогольной отравы и восстановить солевой баланс. Благостный, чистый, промытый с обоих концов, добрел до кровати, для порядка глянул за окно — проверить, перегнал ли Толик «Мерседес», — и увидел…

На обычном месте «Мерседеса» стоял джип. Стекло со стороны водителя было приспущено, и оттуда вился сигаретный дымок. Поставить машину на стоянку сочинителя Кадышева не посмела бы ни одна собака. Джип явно был чужой и явно выбрал во дворе лучшую точку для наблюдения за окнами змееквартиры.

Змей проверил замки, намертво затянул головку щеколды, сунул под подушку облезлый «кольт», привезенный еще с вьетнамской войны, и улегся в постель.

До сего момента Виктор Саулович занимался самодеятельностью: вчерашняя шпана (неужели всерьез рассчитывал, что они справятся с боевым пловцом?), потом журналистик, потом «спортсмен» с нунчаками, которому Толик расквасил нос… Ильф и Петров! Не хватало нищего с золотым зубом: «Дай миллион, дай миллион». Появление джипа под окнами могло означать либо то, что игра в лохотрон продолжается, либо то, что Виктор Саулович взялся за ум и нанял профессионалов.

Джип слишком нахально мозолил глаза. Так явно раскрыться мог либо полный идиот, либо профи, который хочет показать: в квартиру ты нас не пустил, а мы тебя не выпустим.

Самым правильным в такой ситуации было бы сжечь компроматы, но решиться на это Змей не мог. Содержимое сейфа было его страховым полисом: и деньгами на черный день, и гарантией беспокойной, но долгой жизни.

А вот хер вам, подумал Змей и, сжав под подушкой рукоятку пистолета, попытался заснуть.

Правда состояла в том, что вся сознательная жизнь Змея делилась на две части — явную и тайную. По-бытовому его назвали бы сексотом, но это, конечно же, оскорбление для офицера. Змей не сексот, он кадровый.

В разные годы его должность называлась по-разному, но суть ее была одна: служить где приказано и сообщать куда следует. Места «где приказано» и «куда следует» меняли географическое положение, название и ведомственную принадлежность, но Змей не замечал особой разницы.

Он был предназначен в доносчики с десяти лет, когда его матери, вдове погибшего офицера, настойчиво предложили отдать сына в Суворовское училище.

* * *

В Советской Армии трудно было кого-то удивить нерусским разрезом глаз, черным волосом или странным выговором. Но учащиеся групп с добавлением «бис» (Змей попал в 3-бис группу; в наше время ее назвали бы третьим спецклассом) все как один обладали особенностью, немыслимой для суворовца, будущего советского офицера.

Пункт «родственники за границей», девственно-чистый в анкетах их однокашников, у «бисовых детей» пестрел записями. Змею, например, сообщили, что никакой он не Кадышев, а Радзишевский и в Гданьске его ждет не дождется тетя Еля, родная сестра отца, который в двадцатые годы порвал связи с панской Польшей и сменил фамилию. Мало того, командир предложил ему написать письмо вновь обретенной тетушке на ее (и отныне Змеевом) родном языке. Собственно, только изучение этого языка на первых порах отличало программу «бисовых детей» от обычной.

Потом начались упоительные игры: скажем, в увольнение отпускали группой; при этом старший имел приказ не допускать попыток оторваться, а остальные — кто бросить открытку в почтовый ящик на отдаленной окраине, кто — выявить этого с открыткой и проследить за ним, кто — установить наблюдателя и увести его за собой. Задания усложнялись: увеличивалось количество контрольных пунктов и слоев наблюдения. Следящие следили за следящими. Проигравшие отдавали победителям компот.