Теперь Фрида могла насладиться домашним уютом, не разрываясь между дворами Капеллы и Литейным. И она развелась без малейших сожалений, вычеркнула из памяти самого Дивнича, оставив, правда, его фамилию («Дивнич» нравилась ей больше, чем «Шефер»), вспомнила ощущение начала жизни, которое испытала в детстве, оказавшись у Горских, расцвела необыкновенно и начала все с нового листа. Да-да, не с чистого, а с нового: красивая женщина, яркая актриса, отдельная квартира в престижном доме, и только прекрасное продолжение…
Глава 15
Перестройка, Ленсовет
Детское чувство причастности к высоким могущественным тайнам, героическая история СССР, восторги наслаждения свободой, гуманистический склад ума — все это создало во Фриде натуру пылкую, устремленную к подвигу, но… лишенную поля действий. Приходилось довольствоваться тем, что есть.
И хотя было немало: на гастролях — цветы, аплодисменты, подарки, и часто ценные; дома, — хотя дачи с машиной, как у соседей, не имелось, — но тоже все вполне благополучно (тут уж Полине Васильевне спасибо: и в районном ДЮТе драмкружок вела, и шить, и вязать была мастерица, и хозяйствовала так мудро, что в семье не бедствовали: холодильник, телевизор, машинка Зингер), но с каждым годом Фриде все отчетливей казалось, что ее творческий путь примитивную детскую карусель напоминает. Меняются города, гостиницы, администраторы, меняются фельетоны и режиссеры, даже члены худсовета и те меняются, а вот жизнь, — жизнь как будто замерла, с места не сдвинется. Можно было вместо дурных алкоголиков и неверных супругов посмеяться над глупыми напыщенными бюрократами, вместо режиссера Разумника обратиться к какому-нибудь просто Умнику, даже перейти из гастрольного в городской отдел, — но невозможным оставалось вырваться за пределы дозволенного, хоть как-нибудь изменить, расширить, раздвинуть их.
Фриде, как человеку темпераментному, ранимому от природы, эта обреченность давалась очень тяжело, особенно если рядом находились те, кто умел в этой действительности обрести настоящую радость.
Она невольно раздражалась, слыша как увлеченно обсуждают Зинаида Станиславовна с Полиной Васильевной своих подопечных (Зинаида Станиславовна к тому времени тоже детишками занялась, только у себя, в Москве):
— А мы на днях «Трех поросят» поставили… Ты бы видела, какой у меня Наф-Наф талантливый!
— А мы «Колобка» разбираем…
При этом обе были счастливы и о своих маленьких актерах могли болтать часами.
Господин Актер — теперь он преподавал в Театральном, что ни курс, то новая пьеса, — говорил, что в душе по-прежнему молод и жаден до жизни. Еще и в кино в эпизодах мелькал.
Тетя Женя Раевская все так же занималась музыкой, детишками и школой, и могла с таким восторгом рассказывать, что наконец-то выбила для школы пять лопат для снега или какую-нибудь швабру, что Фрида и вовсе спешила уйти, чтоб не видеть такого позора.
И если тех, кто пережил войну, Фрида еще могла оправдать, — много ли им для счастья надо: мирное небо да запасы на черный день, то оправдать обывателей помоложе, детей этого мирного времени, таких как ее дочь, которым в силу юности природой положено о большем мечтать, о невозможном, несбыточном, а они, кажется, и желать уже разучились, — их оправдать было куда сложнее. И хотя принято считать, что недовольство молодыми — удел стариков, для Фриды оно было источником материнских печалей: ведь были попытки пристрастить дочь к цивилизации, даже в Ригу ее возила, к Ирине Дмитриевне заходили, у Горских однажды были. Но что поделаешь, не было у Зины рижского детства, вот и набралась серости, и не откликается ее сердце на прибалтийский стиль жизни. По возрасту еще девчонка, — а в душе старуха, набралась уже можаевщины.
Словом, как ни грустно было признавать, а никакого сочувствия, никакого участия он матери и дочери — двух самых близких людей на свете, — Фрида не чувствовала. Зато сама история была на ее стороне.