Выбрать главу

***

И снова, и еще раз снова думаю, что надо изгонять из моих произведений риторику и сентиментальность. Пусть будет побольше строгой точности, без восклицательных знаков и многоточий.

***

Когда дополню и очищу от слабого и лишнего свои миниатюры, может, лучше назвать их «Лирическими записями» — без всяких «ромашек» и «лучей»?

***

Такой высококультурный, с такой душой, Роллан показывает нам жизнь во всей ее неприкрашенной красоте — с голыми задами младенцев, с коровьим г...— и меня не коробит. А нас все приучают к ханжеству, гладкописи.

...«Прекрасно все вокруг — кажется, съел бы его!» Это чувство давно знакомо и мне. Оно не только мое — вот встречаю его и у Роллана.

***

Кончил «Кола Брюньона».

Не помню уже, сколько раз я читал его — раз или два...

В декабре 1944 года, когда меня после месячного проживания в гостинице выставили с чемоданом на улицу, а из Союза писателен направили во временно пустовавшую комнатку на Подлесной. Пустовала вся холодная квартира. Голодный, я не стал еще и мерзнуть — наломал на пустом дворе штакетника (сверху, до жерди, как раз поленья дров), печка моя загудела, а я сел на полу (мебели никакой не было) и начал читать в свете и тепле от веселого пламени «Кола Брюньона», позаимствованного у кого-то из друзей по редакции.

Прерывался только, чтобы снять рубаху и погонять вшей, что зашевелились на мне после затишья днем, в холоде да в движении. И фронтовые, и партизанские, которыми так богата была переполненная гостиница.

Сколько я посмеялся в ту ночь! И как же кстати был он, этот смех!..

Если за истекшие двадцать два года я читал эту книгу дважды, то второй раз, наверно, летом 1957 года, когда я, почти ничего не делая после болезни, жил Ролланом и вынырнул из его прекрасного мира только после девятого тома.

А может, и не читал, не перечитывал тогда Брюньона? Дело не в этом. Дело в том, что теперь я снова читал его как что-то новое, а в душе была давняя музыка, музыка этой вещи. И верится, что я еще буду когда-нибудь читать его — снова как новое, как будто забыв многое, однако отлично помня главное — его высокий, бессмертный «звук», его чарующую музыку человечности.

(Только глава «Мятеж» показалась слабоватой. Жидкой, без медовой густоты роллановской мудрости, веселости — народных и общечеловеческих.)

***

Переписывая с черновика, правлю продолжение фразы — сначала мысленно. А потом гляжу — она именно так и написана. Как-то странно приятно, что и раньше я ненамного был глупее.

***

С наслаждением читаю в «Вопросах литературы» письма Пастернака и думаю:

Докуда же мы будем не знать, что рядом с нами жили такие хорошие люди! Именно жили, ибо пока они живут, только немногим дано заглянуть в их сущность.

Из письма Тициану Табидзе (1936):

«Не обращайтесь к общественной благотворительности, Друг мой, надейтесь только на себя. Забирайте глубже земляным буравом без страха и пощады, но в себе, в себе. И если Вы там не найдете народа, земли и неба, то бросьте поиски, тогда негде и искать».

***

Ценность моих миниатюр во многом зависит от их незаданности, искренности, скромности и простоты. Я мало думал о том, что сам когда-нибудь отдам их на суд читателей, решение это пришло после. Я буду дополнять, совершенствовать эту книгу. И мне надо бояться, что можно и напортить, записывая для этой книги с мыслью о ней.

***

Наши национальные сокровища в логойских дворцах князей Тышкевичей, в радзивилловском Несвиже — все пропало. Не только там. И не однажды... Бог мой, пока другие народы собирали — у нас все грабилось и уничтожалось. Упорно, настойчиво, постоянно. «Где еще над долей человеческой посмеялись, как здесь!..»

Что за дичь в человеке — уничтожать богатства другого народа, его историю? Не забрал, так уничтожу. Немцы... Не только, впрочем, они. Читал где-то, что много нашей истории (документы, ценности) осело... в Швеции. И не удивительно, если вспомнить их «визиты» и предательство одного из Радзивиллов.

***

Что это — «сердце окаменело»?.. Или это кощунство, что я пишу, могу писать сейчас?..

Ночь. Он лежит за перегородкой, как больной Некрасов, под белой простыней, на большой подушке, еще не одетый, потому что завтра будут вскрывать... Уже отсутствующий, уже не здесь, хотя на лице его — высокая значительность и будто даже улыбка мудрости...

Я уже — утром — плакал. Я еще буду плакать. А сейчас не плачу.

Что осталось после него? Пусть он не стал художником, хотя бы таким, как я, писателем, однако оставил после себя немало. И во мне было и осталось много от него, и я должен это отдать, понести дальше.