Выбрать главу

Вину мою перед ним,— что так долго не виделись, что не писал ему, что разошлись мы последний раз странно,— я понесу тоже. У него уже нет ее, хоть половины, братской вины, ибо он уже до младенчества раздет от всего земного, освобожден от всякой вины и всяких грехов. А я еще живу, иду, пойду и понесу еще одну вину.

Нового друга такого у меня уже не будет.

А жизнь — это не то, как мы готовимся жить, надееся, планируем, а как мы живем. Готовился, готовился, а из этого «готовился» она и получилась — твоя жизнь.

***

Как это обычно — кто-то куда-то идет, что-то делает, идет по какому-то делу... Так вели на расстрел четырех бойцов и старую крестьянку-мать. В Столбцах, осенью сорок первого.

Как передать это, как рассказать об этом?

***

Голодная степь, совхоз «Пахта-арал». Сижу в президиуме.

Девочка, повязавшая мне пионерский галстук, которой я дал значок и которую поцеловал в аккуратно причесанную головку, улыбается мне с первого ряда. Старается не захихикать. Смешливая. И снова, и снова. Улыбка в недавней пустыне. Между нами уже прочный контакт.

Председатель соседнего колхоза (прямо-таки неудобно — такой здоровяк) рассказывает с трибуны, как он освобождал Беларусь. «Только развалин и плачущих детей. Но все это, понимаешь, позади...»

Крепкие руки аплодируют мозолями.

***

На рассвете проснулись от землетрясения. Без особенной паники вышли с Володей в панику на дворе.

Пишу не потому, что пережил такое впервые, а чтобы запомнить свое — не знаю, то ли мудрое, то ли просто уже старческое от усталости, от декадной скуки и фальши — безразличие к тому, что могло случиться.

Домой надо, к работе.

Яркая звезда на утреннем небе, в просвете аллеи высоких деревьев.

Неужели так она выглядит — печаль по близким? В самый разгар паники я вспомнил о Мише, которому теперь — все равно.

***

Читал «Комаровскую хронику».

В лице Горецкого погиб хороший, талантливый и очень белорусский писатель.

Недаром я чувствовал и чувствую к нему симпатию давно, сначала — просто интуитивно.

***

Одиннадцатиклассница Кристина, с которой я, узнав от учительницы, что она полька, с удовольствием поговорил по-польски. Перед этим она дала мне «персональный» букет, два пиона в целлофане, принесенных из дому, попросила подписать ей книгу, а немного позже, когда мы снимались со старшеклассниками, казалась мне будто родной.

Много, однако, во мне и у меня польского, и это уже навсегда, и никуда я от этого не денусь в своем творчестве, и никуда мне — это ясно и даже радостно — не надо деваться.

***

На всех поворотах школьной лестницы, пока мы спускались в спортивный зал, стояли в почетном карауле хлопчики-пионеры и салютовали нам. Этого еще не бывало ни на одной школьной встрече. То, что было множество детей, много цветов, приподнятость приветственных речей, волнение, с каким нас встречали даже учителя,— знакомо. И еще одно, чего не бывало,— школьный духовой оркестр, который неожиданно, когда мы шли под аплодисменты в президиум, рванул какой-то парадный марш, занесенный сюда с полей далеких, давних побед.

Потом поездка на Неман, за восемнадцать километров, богатая уха под старыми дубами, широкое гостеприимство, тосты, а когда захмелели — объятия и исповеди на ходу.

Новые люди, хорошие.

И главное, для чего записываю,— очень неловко, что все это делается из-за тебя, из-за нас (если бы я был здесь один — было бы то же самое). И хорошо, что есть она, эта неловкость, благодаря которой и живем, держимся на уровне.

***

На трезвых и культурных хлопцев, литераторов, в нашей среде меньше обращают внимания, меньше говорят, что они талантливы. А зайдет разговор о каком-нибудь выпивохе н бездельнике, что вот он снова где-то прославился, нахулиганил да насвинячил,— сразу выставляется оборонительный щит — он, видите ли, талантливый! Трезвых талантов не бывает...

***

«Язэп Крушинский» Бядули. Начал давно, со стыда, что не читал раньше, потом помешало что-то, а сейчас взялся снова.

Жиденькая, многословная, местами просто наивная беллетристика. Даже не читается. А впереди еще целый второй том...

Надо было бы, наконец, и «Соловья» прочитать, и «В дремучих лесах». Начну, наверно, с последнего, ибо «Соловья» уже раз пять начинал и — не пошло. Досадное манерничанье: «Читателю разрешается рисовать весну по своему вкусу...» А писатель на что?

Хоть и симпатичен он мне, этот удивительный белорусский еврей, почти с детства, с хрестоматийной «Молитвы маленького Габрусика» и «Картинок», которые я полюбил осенью 1932 года, когда «после науки» пошел на работу. Даже стихотворение тогда написал подражательное, на тему импрессии «Бессонница».