***
Пишу, оторвавшись от новых стихов Танка. Не такие уж они на этот раз выдающиеся, просто его стихи. Радостно уже и то, что поэтичную, веселую душу не завалили суетой обязанностей и чинов, не слишком-то связанных с поэзией. Это видно и в слове, и в смехе. Это почувствовал я в нашей позавчерашней поездке по Новогрудчине с Самуилом Малько... Чудесный сентябрь!.. Скорей бы уже мне с Максимом избавиться от нелегких служебных взаимоотношений, а остаться в мыслях друг о друге, в разговорах друг о друге и меж собою — только поэтами!..
***
Поднимаясь вверх по свентокшицкому серпантину, по асфальту, на легком «Фиате», подумал о том, как здесь когда-то ходили иод конвоем... Вспомнил и N. Страдать здесь, в этом кульминационном месте страдания, быть борцом, а потом превратиться в старого, пошлого деревенского пьяницу... Только ли он виноват в этом? Однако же и он — тоже. Думалось и о том, что и здесь, и на Соловках близкое соседство каторги не мешало когда-то сентиментальной набожности, разговорам о некоей любви к ближнему. Оправдание — классовая и национальная основа этой религиозности, основа, которая оправдывает все.
1971
В поисках рабочего настроения, приведя в порядок одну из миниатюр, начал листать свои заметки и наткнулся на слова Ван-Гога: «Нет ничего более художественного, как любить людей». Вспомнил слова Павла Железняковича над гробом его Сусанны: «Она любила людей, любила цветы... Низкий поклон вам, люди, что вы пришли проводить ее...»
«Он — гуманист»,— с гордостью за нашего друга говорил мне N. Однако не дал мне вслух, всем сказать это — «она любила людей». Как бы не подумал кто-нибудь, чего доброго, что гуманизм у бедного, мужественного, мудрого Павла — абстрактный?..
***
«Шведский домик», где была написана «Золотая роза», закрыт на ремонт. И нельзя погреться возле того огня, что пылал в камине ему, Паустовскому. Я посмотрел через стекло дверей и в темноте увидел какие-то матрацы, стояком... И подумалось под соснами, сегодня тоже тихими, что надо и мне отрешиться от моей глупой службы и ездить да писать. Сказалось даже самому себе: «До шестидесяти. Если даст бог дожить...»
***
Приятно было познакомиться вчера с Зосей, женой Мартинаса Вайнилайтиса. Смотрели ее иллюстрации к детским книжкам. Хорошо. Еще более приятно было от того, что это она, как я узнал только здесь, делала обложку к моей литовской «Зеленой школе». Будто родство. А почему и нет?
Что-то похожее ощутил на днях, увидев на книжной полке у Ванага, среди переведенных им книг, и мой роман.
***
Читаю дневник Налковской — неожиданно, однако когда брал, как будто предвидел хорошую книгу.
Удивительная тайна, загадка того, что писалось для себя, а осталось для всех, в том числе и для меня, в то время, когда это писалось, молодого, тоже со своим миром, деревенского парня. Особенная... если не радость, так приятность еще и в том, что я уже был тогда достаточно взрослым, по мыслям, чувствам и по жизненной нагрузке, что я был участником тех событий, которые были горькой судьбой и героизмом ее народа.
Кто-то может сказать, подумать, что в то время, когда в мире происходили события решающей важности,— она была занята только своим, личным... А это личное так волнует, кажется таким нужным, видится таким человечным, правдивым.
Местами это, даже в описании природы или того, как запрягают лошадь, звучит во всю художественную силу.
***
Улита лежала еще не в гробу, а на топчане среди хаты. Моя страдалица сестра, такая же старенькая, высохшая, как некогда мама в свои последние годы. За окном стоял светлый мартовский день. Еще на тракте, выйдя из автобуса, я услыхал первого жаворонка. А здесь, на столе, горит большая свеча, воткнутая в стакан с житом. Под неумелое чтение псалтыря, против светлого окна, тихо и неугасимо, с особым значением, горит огонек.
Присев рядом с Ганной, самой старшей из всех нас, семи братьев и сестер, совсем уже дряхлой, глухой и почти впавшей в детство, чуть ли не весело безразличной ко всему,— я не плакал. Что ж — и пожила она, наша Улита, когда-то голосистая, боевая, смолоду овдовевшая в годы войны — партизанская мать, а потом и лекарка, пользовавшая травами, и, как теперь подумаешь, умная, по-народному неутомимая, когда надо было встретить жизнь или проводить ее «на тот свет»,— что ж, и стара уже стала, и настрадалась, особенно в последнее время, от рака, и только уже в смерти могло прийти к ней избавление... И я — не плакал.