Выбрать главу

Сижу, опустив голову, и смотрю на траву, которая пробивается между булыжниками. Рядом со мной солдат нашей роты. Спрашиваю одними губами:

— Черемисин?

— Убили. У кладбища. С ним было человек двадцать. Они отбивались часа два. Молчи!

Приближаются двое. Они медленно идут вокруг двора, вглядываются в лица сидящих вдоль стен. Сапоги остановились передо мной. Пошли дальше. На этот раз пронесло. Тех, кого опознали, собрали в кучу, пересчитали, увели. Опустевшие места вдоль стен молча заняли вновь прибывшие, которых втолкнули во двор. И снова томительное ожидание.

— Sveiki, Студент. Вот встреча! Может, выступишь здесь, как в Екабпилсе?

Поднимаю глаза. Рекстин!

— Вставай, комитетчик.

Проглатываю ком, сдавивший горло. Соседи отодвигаются.

Проснувшись от холода, подбираю ноги под грязный матрац из рогожи, которым мы прикрываемся, и оглядываюсь. Тусклый свет из окон, закрытых решетками, освещает каменный барак и грубо оструганные деревянные нары в три этажа.

Над головой доски. Там кто-то ворочается: нары трещат, и в щели между досок сыплется труха. Снизу доносится мерное посапывание. Режет бок твердый край койки. Поворачиваюсь и слегка отпихиваю Старика, который навалился во сне на мое плечо. Мы лежим вдвоем на одной койке, прижавшись друг к другу, чтобы было теплее.

Наши нары крайние. За окном два ряда проволочных заграждений. За ними чернеют деревянные бараки лагеря военнопленных. Над плоскими крышами бараков — сторожевые вышки. А там — Германия.

Вот она, ловушка, в которую я попал! В Виляки я еще был на свободе и мог бежать, несмотря на слабость и ранение. Но я притаился в больнице, скрываясь от молодчиков из карательного отряда. Потом, когда нас, солдат бывшего территориального корпуса, забрали жандармы и повезли в Даугавпилс, я даже обрадовался. Я думал, там никто не узнает меня. А ведь таких, как я, уже ждали в старой крепости: ищейки были наготове. Доносчики присосались ко мне, как пиявки, и что только они не наговорили! Их чрезмерное усердие, вероятно, отсрочило мою смерть. В Даугавпилсе, видимо, и впрямь поверили, что в их руки попал «международный агент Коминтерна», и отправили меня дальше, в Стаблаг — немецкий фильтрационный лагерь для латышей. Допрашивал меня немецкий офицер, немного знавший французский язык. Я отвечал по-французски, предъявил письма из Парижа и от родителей из Америки, требовал свидания с представителем посольства нейтральной Америки, отрицал всякие связи с коммунистами.

Но в Стаблаге было немало из нашего 227-го полка, среди них был и Старик. Нашлось много таких, кто, спасая себя, стал уличать меня в участии в работе комитета полка, в выступлениях в пользу Советской власти на митингах, в проведении занятий в полку. Только Старик старался спасти меня, отрицая самые очевидные факты. Этим он меня не спас, но себя погубил. Человек тридцать, в том числе Старика и меня, отправили в глубь Германии.

И вот мы здесь, в незнакомом лагере, запертые в каменном бараке. Небольшими группами продолжают поступать из Прибалтики те, кого выдали гестапо. Это конец пути.

Закрываю глаза и, прижавшись к Старику, стараюсь уснуть.

Щелкает замок. Открывается дверь барака, и раздается звенящий звук металла о камень. Подпрыгивая и кувыркаясь, на кирпичный пол барака полетели жестяные миски.

— Un, deux, trois… — Две, три, четыре… — считает кто-то по-французски. — Zwei, drei, vier… — повторяет другой голос по-немецки. Дверь захлопнулась.

— А нам еще не капут, — говорит на соседних нарах парень в кепке, брезентовой куртке с чужого плеча и сапогах. — Кормить будут.

— Раньше или позже, один конец. Латвию больше не увидим, — отозвался сверху пожилой человек в телогрейке.

В бараке начинается движение. Люди встают, подбирают миски.

Со временем ежедневная церемония раздачи похлебки приобрела такое значение, что все остальное отодвинулось на второй план. Это происходило так.

Проснувшись от голода, мы молча лежали и прислушивались. Вот скрипнула калитка, и послышались шаги. Двое французов-военнопленных тащат бачок с похлебкой. С ними угрюмый немецкий унтер. Он аккуратно отпирает и запирает калитку и долго возится со входной дверью в барак. Потом молча стучит черпаком по полу. С мисками в руках мы становимся в ряд и по одному проходим мимо открытой двери. Черпак опускается в бачок, перемешивает похлебку, захватывает жижу с капустными листьями и картофельной шелухой, просовывается в дверь и выворачивается над подставленной миской. Унтер считает порции вслух. Французы стоят в стороне, показывая, что их не интересуют преступники, запертые в бараке. Дверь закрывается, скрипит ключ в замке, хлопает калитка, начинаются новые сутки.