Забившись в угол, жую хлеб и смотрю на сгорбленную спину шрайбера. За занавеской крики, ругань, топот ног, гефтлингов то выгоняют, то вгоняют обратно, раздаются глухие удары. А шрайбер сидит неподвижно. Он склонил голову, ушел в себя и шепчет молитву.
Потом в бараке воцаряется тишина. Слышны только приглушенные голоса блокового Эмиля, штубового и еще кого-то.
— Тому, кто донес, дашь черпак цуляги, — распоряжается Эмиль. — А поляка, что набрехал вчера, отправить в трубу. В трубу, понял? А не в ревир, к своим. Как русский?
— Ночью говорил, что, когда Советы придут, всех проминентов повесят. И в первую очередь блоковых. Сказать Мюллеру?
— Не надо. Сами управимся. Давай его сюда.
Через несколько минут кого-то приводят.
— Собачий зад! Свинья советская! Сволочь! — шипит блоковый, кого-то избивая. — Держать его прямо!
Начинается допрос. Отвечает приглушенный, охрипший голос по-русски.
— Я врач… я говорил, что надо вместе всем держаться. Полякам, немцам, русским. Против фашистов.
Снова удары. И тот же голос:
— Не буду.
— Вы у меня все сдохнете, русские свиньи!
И опять удары. Наконец Эмиль, запыхавшись:
— Давайте вы. Но поосторожней. Чтоб не прикончить. Избиение длится мучительно долго. Наконец тишина.
И слабый хрип:
— Наши придут…
А шрайбер все неподвижно сидит за столом и шепчет молитву.
— Убирайся с блока ко всем чертям! — кричит на него Эмиль, отдернув занавеску.
Шрайбер встает и тихо:
— Я уйду. Но ты, Эмиль, ответишь за эти убийства.
— Доносить на меня? Да я тебя, мой цыпленочек…
— Нет… — хрипит шрайбер. — Эмиль схватил его за горло. — Ты ответишь перед богом. Это страшнее…
Все смеются. Блоковый отпускает шрайбера.
— Бибельфоршеров можно не бояться. Им Библия запрещает доносить, — говорит Эмиль веселым голосом. — За дело, ребята! Давай веревку. Тащи его в «вашраум»!
Вскоре голос штубового доносится из умывальной:
— Зачем привязывать? Прижмите к полу, а я потяну.
Короткая возня. Потом тишина.
Мне виден кусок пола между нарами. Вот промелькнули ноги в полосатых брюках, потом труп на поводке. Шею сдавила веревка, бритая голова с «дорожкой для вшей» откинута набок.
— За что я люблю тебя, Эмиль, — говорит вкрадчивый голос штубового, — так это за уменье поддерживать порядок.
— Порядок должен быть! — соглашается Эмиль. — Раньше был порядок в Штуттгофе. Не то, что теперь.
— Зеленка тряпка, и Леман тряпка, — продолжает штубовый. — Помнишь, как они сдрейфили, когда надо было вешать эту девчонку, пухленькую… Только Козловский…
— Хочешь совет? — прерывает Эмиль. — Когда Козловский будет тебя вешать, проверь веревку. Он тебе нарочно подсунет гнилую.
— Внимание! — раздается в дверях. Все вскакивают.
— Господин обершарфюрер, — рапортует блоковый, — на четвертом блоке двести восемьдесят гефтлингов. Все на работе, кроме блокового, штубового и шрайбера. Особых происшествий нет.
— А кто там валяется с веревкой на шее?
— Русский. Удавился.
— Сам? — с иронией осведомляется обершарфюрер.
— Сам, — весело отвечает блоковый, попадая в тон шутке. — Лишь бы не работать. Вредят как могут. Не усмотришь.
— Вот что, — говорит обершарфюрер, — все вон, кроме тебя и тебя.
Хлопает дверь.
— Ну что ж, присядем. Поболтаем, как добрые друзья.
Это сказано мягко, почти нежно. Наступает молчание.
— Что ж получается? Ваш старый друг Мюллер вам больше не по душе? — тихо, почти грустно спрашивает голос. — А он так верил своим друзьям! Ну что же вы молчите, мои канареечки, а?
Слова падают одно за другим в жуткую тишину.
— Кто из вас написал вот это? Да, да, вот эту бумажечку? О своем верном друге Мюллере. Ну, мои канареечки?
— Господин обер… — Голос штубового сорвался.
— Слушаю тебя, мой дорогой.
Длительное молчание.
— Приказал Майер… — выдавливает из себя штубовый.
— Так это ты написал, мой цыпленочек? — удивляется мягкий голос. И с огорчением: — Как печально разочаровываться в людях.
Это сказано почти шепотом. Но каждое слово падает точно лопата земли в могилу покойника.
— Господин обершар… — пытается начать вдруг охрипший голос.
— Я твой духовник, моя душечка, и назначу тебе покаяние. Придется вернуться к старым обычаям. Ты как полагаешь, Эмиль?
Эмиль смеется грудным, низким смехом.
— Не надо… — прохрипел голос.
— А как же, мой родной? Папаша Мюллер на все согласен.