Когда приближался рассвет, я был готов к испытанию. С облегчением я почувствовал, что хватит сил, чтобы подавить внешние проявления отчаяния. Никто не увидит, что я сломлен. Если церемониал будет хорошо отлажен и надо будет только достойно сыграть свою роль, у меня хватит сил на это. Ни на что больше, но на это хватит.
Под утро я заснул.
Когда послышались шаги и в замке повернулся ключ, я приступил к исполнению роли, отрепетированной мысленно за ночь. Я стал у стены и начал напевать вполголоса песенку, которую мы когда-то пели в Латинском квартале. Теперь и до самого конца сосредоточиться на песенке, не сбиться с нее. Мама рядом.
Глупая песенка, но ничего другого у меня не было.
Не знаю, сыграл бы я свою роль до конца, но думаю, что принятое тогда решение было правильным. В дальнейшем я не раз видел, как навязанная самому себе роль облегчает встречу со смертью. Вспоминаю, например, поляка, который был повешен в Штуттгофе. Он бодро поднялся на виселицу и с веревкой на шее, приподняв театральным жестом «мюцу», громко сказал, обращаясь ко всем: «До видзения, панове!» Он избежал «черной дыры».
Во всяком случае, глупая песенка, которую я пел в бункере, облегчила начало экзамена по анатомии, который мне пришлось сдавать тут же, не выходя из бункера. Экзамен с револьвером.
Когда открылась дверь, в бункер вошел худощавый офицер и уставился на меня. Я продолжал напевать французскую песенку.
— Ты врач? — спросил он, помедлив.
Я кивнул.
Он расстегнул кобуру и вынул револьвер. Приставил его к моей груди.
— Через какие органы пройдет пуля, если я выстрелю?
Я ответил по-французски, потом перечислил органы по-латыни.
— А теперь? — продолжал офицер, приставляя дуло револьвера к животу. Потом к виску.
Я отвечал спокойно. «Черной дыры» не было. Мама с интересом следила за моими ответами.
Офицер махнул рукой. Меня увели.
Не знаю, поймут меня те, кто не проходил через подобные испытания, или нет, но когда я выходил из бункера, я был счастлив. Как это ни странно — счастлив. Отчаяние вдруг сменила радость — казнь отложена — и гордость — экзамен выдержан. И не только по анатомии.
Во мне на миг проснулся студент из Латинского квартала. Иронический, веселый, уверенный в своей счастливой звезде. Смерть? А ну ее к лешему! «Ну как, выкусила, старая?» — подумал я, сдержав улыбку.
В «бекляйдунг»[27], куда меня повели, было темно, и я наткнулся на гору лохмотьев. Привыкнув к темноте, я увидел старые шкафы, разбитое зеркало и две женские фигуры в полосатых робах. Я вежливо поклонился:
— Bonjour, mesdemoiselles.
— Одеть его, — рявкнул толстый эсэсовец за моей спиной и вышел.
— Мой рост 172, — сказал я. И добавил: — Люблю, чтобы куртка была свободной и с открытым воротником.
Женщины уставились на меня. Одна из них понимала по-французски. Она вышла и — о чудо! — принесла новенький, выглаженный полосатый арестантский костюм. И даже сменила куртку на более свободную.
Потом к костюму пришили мишени. Одну мишень сзади, на спине, две — на штанах, на бедрах, одну — спереди слева, на месте сердца. Я посмотрел в зеркало, попросил пришить мишень чуть выше, как носят ордена. Женщины с удивлением смотрели на меня.
Наконец пришили винкель[28] — красный, «шпиц до гуры», что значит «политический, неисправимый», и рядом с винкелем номер 23191.
В завершение меня постригли под машинку и пробрили посередине черепа полоску — «лойзенштрассе» — «дорожку для вшей».
— Merci, mesdemoiselles, — поблагодарил я, улыбнувшись.
— Raus! Вон! — заорал эсэсовец, появившийся в дверях.
Меня отвели в самый конец лагеря, в ревир, и заперли в небольшой комнате. Посередине комнаты стоял стол, по стенам — двухъярусные койки, чистые, с одеялами, каких мы не знали в Гаммерштейне. Под потолком было небольшое окошко с занавеской, заделанное решеткой. Еще не понимая, что это означает, я сел на одну из коек и просидел в одиночестве весь день.
Под вечер пришли польские врачи-арестанты. Как я потом узнал, офицеры бывшей польской армии. Они молча стали разглядывать меня. На красном винкеле у меня была буква R, что означает «русский».