Выбрать главу

— Наш путь только начинается. Тяжелый путь. Мы столетиями истосковались по своему, польскому. Мы выстрадали свое право на будущее.

И вернулся к насекомым.

Помимо живых, комнатушку «шайсбарака» посещали призраки. Особенно по вечерам, когда лагерь погружался в тревожные сумерки и за решетчатым окошком мелькали отблески огней комендатуры.

Летом сорок четвертого в моем сознании стала постепенно стираться грань между живыми и мертвыми.

Приходили в комнатушку цыган, плясавший перед смертью, когда его вели в газкамеру, и учитель из Эстонии, который умер от истощения. От него осталась в памяти ономатопея — набор непонятных звуков: «Сеонсемаа, кусминухел, кордкикусямаисадел, сетлаулгемнуяикака, сеилусмаа, онминукодумаа»[33]. Приходил и погибший в лагере моряк из Шотландии, который оставил на столе запись карандашом:

«Life is but a hollow bubble, just a painted piece of trouble. You come to this world to cry, you grow older and you sigh, older still and than you die»[34].

Но чаще других приходила незнакомка, повешенная весной сорок четвертого года.

Я увидел ее мельком, приподняв занавеску на окошке в комнате врачей, выходившей, как я уже говорил, прямо на виселицу, что стояла за проволочными заграждениями, сразу за ревиром.

Торжественный церемониал был окончен. Палачи ушли. В сумерках одиноко висело стройное женское тело в черном платье. Светились матовой белизной беспомощно упавшие руки. Волнистые волосы падали черным покрывалом на лицо. Я отшатнулся от окошка. Что-то очень знакомое почудилось в облике.

Я не мог забыть ее. Конечно, я понимал, что это случайное сходство. Что это не «она». Но мельком увиденный образ не исчезал. Особенно мучили руки. Они были так похожи на «ее» руки. Всматриваясь в очертания, я искал доказательства своей ошибки и не находил. Нелепые сомнения росли. А вдруг?

В темноте каморки — матовые призрачные руки! Они или не они? А вдруг?

Этот день августа сорок четвертого остался в памяти как один из самых трагичных в моей жизни.

Их привезли отдельно, под усиленным конвоем. Они стояли плотной толпой на дороге, перед «брамой» — воротами старого лагеря. Старики, подростки, женщины. Решительные, непонятные, точно из другого мира. Они ни на кого не обращали внимания.

Комендант лагеря стоял перед ними и казался растерянным. За ним толпились офицеры СС, сторожевые псы жались к ногам коменданта. На почтительном расстоянии, подняв винтовки, стояли кольцом конвоиры, готовые открыть огонь. Притих лагерь, съежилась комендатура.

«Партизанен, партизанен», — неслось шепотом по Штуттгофу.

Лагерная машина смерти запнулась, точно не решаясь принять партизан. Их так и оставили стоять вне лагеря.

Позже в этот день прибыл гражданский транспорт из гетто одной из восточноевропейских столиц. Была моя очередь проводить медосмотр, и я пошел в душевую.

Беглый врачебный осмотр вновь прибывших большого смысла не имел, но позволял иногда выявить больных сыпным тифом и другими инфекционными болезнями. Изредка имелись также запросы на рабочие руки от фермеров, и тогда, при медосмотре, отбирались здоровые молодые цуганги для работы на ферме. Обычно медосмотр проходил в душевой санчасти старого лагеря.

Зловещие рассказы о фашистских концлагерях передавались по всей Европе, и прибывавшие в концлагерь, конечно, знали, что их ожидало. Но в этот день прибывшие люди были особенно напуганы. Среди них прошел слух, что душевая старого лагеря — газкамера, замаскированная под душевую. Такие газкамеры действительно существовали в других лагерях, — я видел их после войны, — но в Штуттгофе газкамера стояла отдельно, за лагерем, у крематория. Однако прибывшие об этом не знали.

Когда я вошел, в душевой раздавались крики ужаса и детский плач. Голые люди сбились в кучу в углу душевой. Они хором читали молитву, поднимали руки к небу. Из толпы неслись проклятия, слышались истерические рыдания. Успокоить было невозможно. Схватившись за руки, люди твердили, что бог отомстит за них. Они умоляли не тянуть, скорее пустить газ. Это было ужасно. Впервые мне пришлось столкнуться с таким страшным коллективным отчаянием и мистическим порывом.

Кончилось тем, что в душевую ворвался Боров, выгнал меня. Раздались выстрелы.

И вдруг, точно в ответ на выстрелы в душевой, затрещали пулеметы на вышках вокруг старого и нового лагеря. Послышались крики, топот ног.

«Варфоломеевская ночь», — мелькнуло в уме.

Мы все знали в Штуттгофе, что эсэсовцы имеют приказ уничтожить весь лагерь целиком, если фронт приблизится к Штуттгофу. А бои уже шли на территории Польши. Изо дня на день ждали «варфоломеевскую ночь».

вернуться

33

Мне сказали, что это напоминает слова эстонской песенки.

вернуться

34

Жизнь — пустой обман (пузырь), лишь разукрашенные муки. Рождаешься крича, взрослеешь и вздыхаешь, стареешь и умираешь (англ.).