С первого раза Малев накрыл двух крупных чебаков, а уже в следующей заводине зацепил у самого берега пятикилограммового налима, который едва не ушел вместе с рубахой.
— Вот он кто — в мутной-то воде живет! — довольно сказал Малев псу, привлеченному возней с налимом.
Да, той детской речке было далеко до Притока. Отремонтировав покалеченную налимом снасть, Малев поймал еще килограмма три мелочи, снял с сачка рубаху и сбросил в нее рыбу. «Так-то оно лучше, голова не болит», — думал он, возвращаясь к костру.
…Окунев съел кусок печеного налима, выпил горьковатого отвара, приготовленного Малевым, и почувствовал себя бодрее.
— Я сам не знаю, зачем сделал все это! — виновато сказал он, хотя Малев ничего не спрашивал.
«Поглядеть ты хотел, что выйдет. Вот и поглядел…» — подумал Малев, прилаживая к волокуше рубаху с рыбой.
— Мне страшно стало, когда я увидел, что их всплыло так много, — продолжал Окунев, спеша выговориться. — Я ведь художник и природу люблю…
«Никого вы нынче не любите, — вздохнул про себя Малев. — Ни себя, ни зверей…»
Он втащил Окунева на волокушу, закрепил, чтобы не свалился, потом залил костер, взялся за оглобли и пошел, держа путь к закату. «Какие теперь ночи? — подумал он. — На час разве стемнеет. Идти надо…»
Окунев терзался, чувствуя полную зависимость от своего молчаливого спутника, поступающего, по его мнению, совсем не так, как должен поступать инспектор, догнавший браконьера. Он пытался даже как-то объяснить ему себя.
— Я в деревне родился! — вспомнил Окунев.
Малев хотел ответить, что, может, и так, многие родились в деревне, да не многие помнят, но не нашел подходящих слов.
Промолчал.
6
Машина не имела каких-то определенных очертаний, но Окунев знал точно, что эта белая стена за спиной Клары — машина. Клара расставляла около стены корзины, сшитые из бересты.
— Зачем они тебе? — спросил Окунев.
— Складывать части, — ответила Клара.
Он удивился, что части человеческого тела, прежде чем за них примется машина (она трансформировала людей), бросают в корзины. «Могли бы придумать что-нибудь получше», — подумал он, увидев свою ногу, лежащую в такой корзине. Оторванной частью нога касалась грубой коры прутьев, и Окуневу стало не по себе.
Потом он сообразил, что видит какие-то сны, и решил управлять ими, чтобы увидеть что-нибудь приятное. Так он стал гостем эскимосского вождя. Они сидели с ним на снегу и пили чай, а вокруг танцевали девушки, похожие на натурщиц.
— Это пять твоих жен! — сказал вождь, показывая на девушек.
Окунев удивился и хотел спросить, почему именно пять, а не три или шесть, но вождь сказал ему, что таков обычай.
— Я принимаю твою веру! — сказал вождю Окунев.
Но и этот сон не имел конца, и Окунев рассердился. Он подумал, что достаточно хорошо знает искусство, и может в конце концов позволить себе сон — как полагается — с концом и началом, с завязкой, развязкой и эпилогом.
— Я сам придумаю такой сон, если никто не может! — решил он определенно.
— Не знаю, не помню, в одном селе, может, в Калуге, а может, в Рязани, жил мальчик в простой крестьянской семье, желтоволосый, с голубыми глазами… — сказал Голос, и сон начался.
«…В крестьянской избе старик и мальчик схлебывают пену с обрата — обезжиренного синего молока.
Мальчику лет восемь, зовут его Мишкой, а старик имени своего не помнит из-за того, что все в деревне называют его Кумом. Кум да Кум — вот он и забыл.
— Не беги, не прокиснет! — нарушает молчание Кум и больно щелкает Мишку высохшим костлявым пальцем по шишковатому затылку: тот черпнул синюю пену не в свой черед.
Мишка исподлобья подозрительно оглядывает старика, бросает ложку и молча идет из избы.
— Опять выживаться стал, — хмуро говорит он, усаживаясь на кособокую прогнившую приступку.
Во дворе пусто. Только корова Манька стоит у разваливающегося заплота и вдумчиво что-то пережевывает, хотя травы или какой-то другой коровьей пищи нигде не видно.
«Набрала на поскотине полный рот и теперь ест бережно», — догадывается мальчик и двигает губами, сожалея, что сразу проглатывал пищу.
Ночь спустилась на землю, а Мишка все глядит на корову, ожидая, когда у нее закончится еда.