Так и сделали.
В один прекрасный день на программном расписании Союза поэтов появилось объявление, от которого пахнуло Пико Делла Мирандола, тем самым ренессансным ученым, который в свое время объявлял диспут «De omni rescibili» («Обо всех познаваемых вещах»).
Импровизация состоялась — говорить докладчику довелось не то о химии, не то о дифференциальном исчислении.
Мы были потрясены, но публика, помнится, осталась неудовлетворенной — она просто не представляла себе всей трудности, всей ответственности взятого поэтом на себя обязательства.
В 1918 году в Большой аудитории Политехнического музея был литературный вечер, на котором председателем был Валерий Брюсов, среди прочих выступал Сергей Есенин.
Курчаво-завитой, напомаженно-напудренный, широко расставив ноги и отставив корпус назад, размахивая руками, Есенин начал читать свой «Сорокоуст» — поэму, в первое четверостишие которой, как известно, входит непечатное выражение — в нынешних посмертных изданиях оно заменяется несколькими строчками многоточий.
В порядке устной поэзии, с эстрады подмостков оно было произнесено полным голосом и вызвало естественную реакцию аудитории:
— Долой хулигана!
— Возмутительно!
— Как вам не стыдно! И это поэзия!
— Позор! Позор!
Свист, шум, крик был такой, что о продолжении выступления речи быть не могло. Есенин стоял молча, голубыми своими глазами поглядывал на публику и улыбался полунасмешливо, полурастерянно. Он в сущности знал, на что идет: непристойными словами в начале поэмы он привлекал внимание публики настолько, что мог быть уверен: обывательская публика в ожидании хотя бы новой непристойности не упустит ни одной строки из дальнейшего, а в дальнейшем-то следовали превосходные, громадного темперамента строки. Но скандал был отчаянный, обыватель, не вдаваясь в подробности, негодовал, возмущался озорством поэта.
Но недаром кораблем сего общественного мероприятия правил мудрый кормчий Валерий Брюсов. Он проявил в данном случае не только ум и такт, но еще и великую честность поэта.
Вставши во весь рост — как сейчас помню его стройную фигуру в знаменитом черном сюртуке, увековеченном на портрете Врубеля, — Брюсов поднял руку, призывая к порядку бушевавшую аудиторию.
Авторитет Брюсова был велик — он был первым поэтом прежнего времени, который с первых же дней переворота признал новую власть и безоговорочно стал «работать с большевиками». Его не все любили, но уважали в равной мере все читатели, и старые, и новые.
Так стоял он с поднятой рукой, и когда собрание, наконец, успокоилось, произнес:
— Я, Валерий Брюсов, заявляю всем вам, что стихи Есенина, те, которые он сейчас прочтет, — лучшее из всего написанного на русском языке в стихотворной форме за последние двадцать лет.
И затем Есенину:
— Продолжайте!
Есенин закончил чтение, и аудитория не могла не оценить замечательное его стихотворение.
Валерий Брюсов не только учил молодежь, но и сам давал пример отношения к литературному труду.
Молодым поэтам он говорил:
— Как пианисту нужно каждый день играть гаммы для беглости пальцев, как гимнасту нужно каждый день работать с гантелями для крепости мышц, так и поэту нужно каждый день не меньше трех часов просидеть за письменным столом над белым листом бумаги. И в том случае, если этот лист и не заполнился ни единым четверостишием, не нужно унывать или жаловаться на бесцельно потерянное время. Кто знает — не отложилась ли в это утро в глубине ваших мозговых извилин какая-то смутная, неосознанная мысль, которой суждено много дней спустя оформиться и воплотиться?
И заканчивал Брюсов эту тираду изречением римского ученого Плиния Старшего: «Nulla dies sine linea!»[7]
Луначарский у микрофона
Анатолий Васильевич Луначарский был талантливым драматургом, блестящим публицистом, тонким и проникновенным критиком, это был настоящий гуманист, человек нового, советского Возрождения.
Но, помимо всего сказанного, у него было одно качество, в котором он не имел соперников, — он был непревзойденный оратор, его устная речь отличалась непередаваемой легкостью, образностью; он умел сложные периоды вести и заканчивать с такой четкостью, с таким изяществом, что слушатели диву давались и вспоминали иногда точность и строгость фуги Баха, иногда легкость мазурки Шопена.
Вспоминается случай. В 1926 году было десятилетие со дня трагической гибели (под поездом) Эмиля Верхарна.