Но тут же Борис Викторович, заметив впечатление, произведенное на меня его словами, прибавляет:
— Не увлекайтесь иллюзиями. Я не эсер и не меньшевик. Ко мне это относиться не может.
Отворяется дверь:
— Номер шестьдесят!
Борис Викторович выходит и возвращается через минуту:
— Суд назначен на завтра, в десять часов утра.
Он шагает из угла в угол.
— Кстати, знаете ли вы, кто сидел раньше в этой камере? Патриарх Тихон… Передо мною стоит дилемма. Для меня ясно, что я ошибался, что мы все ошибались… Одно из двух: либо умереть, не признаваясь в своей ошибке, и смертью своей снова звать на борьбу, а борьбу эту я считаю уже бесплодной, если не вредной, — или иметь мужество умереть, признавшись в своем заблуждении. В первом случае за границей заклеймят моих “палачей”. Но еще тысячи русских людей погибнут зря, без пользы для России. Во втором случае — заклеймят мою память… Чтобы понять, что мы совершенно побеждены, надо бороться так, как боролся я, надо пережить крушение последних надежд, как я его пережил в Минске, и быть здесь, в России. Пусть в тюрьме, но в России… В 1922 году почти остановился приток эмигрантов. В 1924-м русские не покидают России, хотя Наркоминдел выдает теперь заграничные паспорта. Что же до эмиграции, то она живет воспоминанием о терроре и гражданской войне. Люди, приезжавшие в последнее время из России, в один голос рассказывали, что многое изменилось, но мы считали, что они “куплены Москвой”. Мы не верили ни фактам, ни статистическим данным. “Ах, Советы экспортируют хлеб!” — иронизировали мы. “Какой же может быть экспорт, если крестьяне не засевают полей?..” Но поля засеяны, и 1924 год не похож на 1920-й…
Да, завтра меня судят… И для меня, старого революционера, ясно, что я шел против народа, то есть против рабочих и крестьян”.
Как легко поддается Савинков советской пропаганде, когда это в его интересах!
Нет тюрем? И тюрьмы полнились, и страна все больше обрастала колючей проволокой концлагерей. Эсеры? Истреблялись, хоть и постепенно, но повсеместно и поголовно, как, впрочем, и все другие социалисты, кроме коммунистов. С 1922-го нет эмиграции? Именно в этом году из страны были насильственно высланы лучшие представители научной и творческой интеллигенции — целый “философский пароход”. “В 1924-м русские не покидают России…” — попробовали бы! Что же до “засеянных полей”, то на то они и крестьяне, чтобы сеять и жать, — ради хлеба насущного, а не родной советской власти. А голод придет — когда эта власть обрушит на народ сплошную коллективизацию, новую, самую страшную волну террора.
Суд
Борис Викторович, наверное, уже в зале суда. Приговор будет объявлен не раньше чем завтра вечером. В “Правде” по-прежнему нет ничего. Значит, Александр Аркадьевич не знает, кого судят сегодня.
Я в моей камере, как зверь в клетке.
Снизу слышатся удары молота. Кто-то поет. Очевидно, ремонт. Мне кажется, что вечер никогда не наступит.
Я беру книгу по астрономии. Я перечитываю несколько раз одну и ту же страницу. Иногда я по чайнику стараюсь определить время.
Вероятно, теперь часов восемь… Щелкает ключ. Я вижу, как в коридоре Борис Викторович прощается с Пузицким. Пузицкий в длинной военной шинели.
— Я очень устал…
Он вынимает из кармана сандвич и виноград.
— В перерывах меня караулили пять красноармейцев и молодой командир. Он был очень любезен. Это он принес мне поесть…
Молчание. У него такой утомленный вид, что я не решаюсь его спрашивать ни о чем.
— Зал заседания был полон. Был Калинин, несколько членов ЦИКа и много рабочих… Процедура очень проста. У меня нет защитника, и так как я не отрицаю ничего, то в свидетелях нет нужды. Когда я расскажу до конца все семь лет моей борьбы с коммунистами, суд вынесет приговор. Председатель, Ульрих, придирается ко мне. Он ловит меня на ничтожных противоречиях. Как будто я могу помнить все мелочи моей жизни!.. Да и к чему меня ловить, раз я принимаю ответственность за все?.. Пока я не назвал себя, большинство присутствующих не знало, кого судят. Сообщение о моем аресте появится в газетах одновременно с приговором. Вероятно, это делается для того, чтобы избежать скопления народа около здания суда… Я отказался назвать фамилии…”
Никого он не выдал — это так, сколько ни настаивали следователи и судьи. В стенограмме суда есть фрагмент, который не был опубликован: “Я дам вам исчерпывающие показания, но насчет фамилий, вы меня легко поймете, я жизнью своей не дорожу, это сделать мне трудно. Я не буду называть имен… Я буду вам глубоко благодарен, если вы не будете задавать мне вопросов о фамилиях…”