Павловский расписывает место и времяпровождение своего шефа по минутам. Вот он встает в восемь часов утра в своей квартире на тихой улочке де Любек и отправляется в парикмахерскую, бриться, — «улица за углом, на левой стороне». На голове котелок или соломенная шляпа, костюм темно-серого цвета, пальто — тоже серое, однобортное, в руках камышовая трость. Затем возвращается домой и завтракает — завтрак готовит экономка — в привычной компании: с ним, Павловским, и Любовью Ефимовной… Перед обедом — прогулка, минут на десять. Затем сам пишет корреспонденцию или «роман из современной войны, который скоро должен быть закончен». В 5–6 часов — обед, без определенного места. По вечерам, часов в девять, иногда уходит в гости, все к тем же супругам Деренталь, откуда возвращается домой к полуночи…
Павловский словно дразнит ОГПУ — вот она, мишень, такая отчетливая, яркая, — достаньте, если сможете!..
В досье Савинкова есть сведения, проливающие свет на стратегию его «обольщения» чекистами в Париже, — сведения, которые при публикации материалов дела в советской печати старательно вымарывались и до сих пор не были известны. Прежде всего — из показаний самого Савинкова на допросе 21 августа 1924 года. Борис Викторович утверждает, что в последнее время он уже усомнился в правоте своей борьбы и даже склонен был заявить о прекращении ее…
«Заявления я не сделал. Я не сделал его потому, что ко мне из России приехали люди, посланные ГПУ. Эти люди сказали мне, что, конечно, возлагать надежду на нас, «старорежимных антикоммунистов», нельзя, но что в России народилось новое поколение и что оно во имя русского народа борется с коммунистами.
Это была неправда, но я этого, конечно, не знал. И я сказал себе: «Если это так, если действительно в России нашлись такие революционные силы, то, может быть, я не прав, и, может быть, русский народ не с РКП». И я решил ехать в Россию.
Да, я подозревал, что со мной играют. Да, я считал, что у меня есть 80 процентов на арест, но моя революционная совесть не позволяла мне оставаться в Париже. Я должен был все равно какой ценой решить для себя вопрос: ошибся ли я, начиная борьбу против РКП, или нет?.. Я ехал… с тем, чтобы увидеть все своими глазами и услышать своими ушами и, увидев и услышав, решить, что делать, бороться ли дальше или сложить оружие. Если бы посланные ко мне люди сказали бы, что народ с РКП, я бы еще в Париже заявил, что прекращаю борьбу…»
О том же Савинков будет говорить и на суде (в опубликованной якобы «полной» стенограмме суда это место изъято):
«Вот тут-то как раз приехали ко мне из России… приехали и ввели меня в очень глубокое и очень тяжелое заблуждение. Это глубокое и тяжелое заблуждение было уже окончательно для меня ударом. Они мне сказали… что в России происходит очень значительный процесс, такой: те молодые люди, которым в момент революции было шестнадцать — семнадцать лет и которые теперь становятся уже более или менее взрослыми людьми… восприняли очень многое от коммунистов, но не все… Они говорили новые для меня вещи. Я же был в эмиграции… И что эти вот новые люди борются с вами, и что вот это и есть настоящая борьба, потому что она не из-за границы и не с помощью иностранцев, а потому что она идет из глубин России, это русские люди, и русские люди из народа борются с вами.
Я должен сказать, что я мало поверил в глубине души этим людям. Мало. Я должен вам сказать, что много и много сомнений они во мне возбудили, разных сомнений, но я без внимания оставить то, что они говорили, не мог.
Вот пять лет моей борьбы, моего боя с вами. Я стоял на пороге полного отказа от этого боя. Приходят новые люди и говорят: мы новые люди, и вы были правы, ведя этот бой, он кончился неудачей для вас, да, но мы продолжали и продолжим по иному пути, чем вы… И я стал думать о том, что я должен во что бы то ни стало поехать в Россию… и проверить — насколько эти люди, очень толковые, но очень мне подозрительные, насколько они правы…»
В признаниях Бориса Викторовича есть, конечно, изрядная доля лукавства: разоружаться в Париже он вовсе не собирался. Был случай, когда его пригласил к себе советский полномочный представитель Красин и предложил явиться на родину с повинной. Савинков гордо удалился, дав понять, что ни на какие сделки не пойдет, чем вызвал шумное одобрение эмиграции. Да и вряд ли теперь он, будучи на 80 процентов уверен в обмане, пошел бы так легко на заклание. Все это надумано уже потом, на Лубянке, под гнетом новых обстоятельств. Но в фактической стороне дела, в решающем влиянии гостей из Москвы, — в этом сомневаться не приходится. Именно так: был на распутье, а они — ввели в заблуждение, увлекли, заманили, подтолкнули…
Операция «Синдикат-2» близится к завершению. 4 августа 1924 года, почти уверенные в успехе, руководящие работники Контрразведывательного отдела ОГПУ Пузицкий и Сосновский (Добржинский) подписывают «постановление о мере пресечения», то есть постановление на арест Савинкова.
А сам объект их внимания — уже в дорожных заботах. Под присмотром приехавшего за ним из Москвы представителя «Либеральных демократов» Андрея Павловича Мухина пишет последние распоряжения, передает свой архив вызванной из Праги сестре Вере и укладывает чемодан.
Его неразлучные друзья и помощники Любовь Ефимовна и Александр Аркадьевич Деренталь тоже собираются в путь.
Только ли общая борьба связывала эту троицу?
Они познакомились еще до революции, в Париже. Вместе вернулись в Россию в 1917-м, а через год дом Деренталей стал конспиративным убежищем Савинкова. И дальше их пути уже не расходились, куда Борис Викторович — туда и они. Восстания в Верхнем Поволжье, бои в Казани, колчаковская Сибирь, Париж, Варшава, Мозырский поход, снова Париж — всюду вместе. Дружба, проверенная временем, лишениями и опасностями войны.
Александр Аркадьевич, хотя ему было далеко до славы Савинкова, тоже имел революционное прошлое: будучи членом партии эсеров, он участвовал в убийстве царского провокатора, священника Гапона — и тоже проявил себя как литератор и журналист, хотя не так ярко, как его друг. В их отношениях он как-то естественно занял второе, скромное место — за лидером. Тем не менее это был очень эрудированный человек, знавший несколько языков, хорошо ориентировавшийся в хитросплетениях мировой политики, — недаром Савинков называл его «моим министром иностранных дел».
У Любови Ефимовны главными достоинствами были красота и молодость, достоинства для женщины и сами по себе достаточные. Тем более если учесть, что она умела ими пользоваться. Ее отец, присяжный поверенный из Одессы Броуд, проиграл когда-то казенные деньги в Монте-Карло и вынужден был стать эмигрантом, осел в Париже, занялся журналистикой. Так его дочь стала парижанкой. В 1914 году она вышла замуж за Деренталя, но не увязла в быту и в пристрастии к шляпкам — занималась балетом, пыталась сниматься в кино, зарабатывала переводами. Вероятно, и теперь в Париже, после долгих скитаний, она — способная, сообразительная, умеющая расположить к себе и очаровать — стала неплохой помощницей суровому рыцарю долга Савинкову, не говоря уж о том, что скрасила своей женственностью его холостяцкое житье. К тому времени Борис Викторович успел дважды жениться, был отцом троих детей, но семейная жизнь не сложилась, и еще раз обременять себя брачными узами он не хотел: теперешнее положение его вполне устраивало. Зинаида Гиппиус, питавшая к нему нескрываемую симпатию и опекавшая его как писателя, ревниво отмечала в Любови Деренталь как раз чисто женское: розовый пеньюар и обилие цветов в доме, запах духов… «Типичная парижанка, преданная мне до могилы», — исчерпывающе определил свою секретаршу в разговоре с Гиппиус сам Савинков.