Выбрать главу
Роза алая у ворот Жарко вспыхивает, как в бреду; Вот она идет, моя Мод…

А потом, перешагнув на другой размер, я спела под плеск воды у плотины:

Моя душа, как птичий хор, Поет на тысячу ладов, Моя душа – как летний сад…

Что за поэты, воскликнула я (как это бывает в сумерках), что за великие поэты!

Пусть это и глупо, но мне стало обидно за наш век, и я задумалась, есть ли сейчас поэты, сравнимые с Теннисоном и Кристиной Россетти. Очевидно, такое сравнение невозможно, продолжала размышлять я, глядя на пенящиеся воды. Поэты прошлого восхищают, захватывают, опустошают нас именно потому, что воспевают чувства, которые мы все когда-то переживали (возможно, на довоенных обедах), и мы инстинктивно отзываемся на стихи, не проверяя себя, не сопоставляя с нынешними чувствами. Поэты наших дней, напротив, выражают чувства, раздирающие нас прямо сейчас. Поначалу мы не узнаем их; зачастую они нас пугают; мы внимательно наблюдаем за ними и ревниво сравниваем с прежними. Вот в чем проблема современных стихов; именно поэтому невозможно запомнить более двух строк из какого-нибудь хорошего современного поэта. Память подвела меня, и моя мысль увяла за недостатком материала для рассуждений. Но почему же мы прекратили напевать себе под нос за обедом, гадала я, направляясь в Хэдингли. Почему Альфред больше не поет:

Вот она идет, моя Мод…

Почему Кристина не отвечает ему:

Моя душа счастливей всех: В нее вошла любовь.

Может быть, виновата война? Может быть, когда в августе 1914-го раздались выстрелы, мужчины и женщины показались друг другу столь обыденными, что всякое чувство угасло? Разумеется, все мы (особенно женщины с этими их идеями об образовании и всяком таком) были потрясены, увидев наших правителей в свете артиллерийского огня. Они оказались так уродливы, так глупы – и немцы, и англичане, и французы. Но кого бы и что бы мы ни винили – теперь уже и не встретишь таких иллюзий, что некогда вдохновляли Теннисона и Кристину Россетти так страстно петь о своей любви. Остается только читать, наблюдать, слушать, вспоминать. Но почему же «винить», если речь идет об иллюзии? Почему бы не прославлять катастрофу, если она подарила нам истину взамен иллюзий? Ведь истина… тут я поняла, что в поисках истины пропустила поворот к Фернхэму.

В самом деле, что есть истина, а что – иллюзия? Какова, к примеру, истинная суть вот этих домов? Теперь, в сумерках, таинственно и празднично мерцающих окнами, но таких убогих и безвкусных в свете утра, когда их хозяева разворачивают торговлю всякой мелочовкой?

А ива, а река, а сады, что спускаются к воде, – сейчас они подернуты туманом, но при свете дня засияют алым и золотым. Что здесь правда, а что – иллюзия? Не буду утомлять вас всеми подробностями моих размышлений – по пути в Хэдингли я так и не нашла ответа на свои вопросы и вскоре обнаружила свою ошибку и вернулась на дорогу к Фернхэму.

Дабы не утратить ваше расположение и не запятнать доброе имя литературы, не буду внезапно менять время года и рассказывать о гроздьях сирени над изгородями, крокусах, тюльпанах и прочих: ведь я уже сообщила, что дело было в октябре. Считается, что литература должна придерживаться фактов и чем точнее эти факты, тем лучше. Поэтому вокруг по-прежнему была осень и золотые листья по-прежнему осыпались. Листопад даже немного усилился, поскольку наступил вечер (точнее, семь тридцать три), и поднялся легкий ветер (точнее, юго-западный). И все равно мне было не по себе.

Моя душа, как птичий хор, Поет на тысячу ладов, Моя душа – как летний сад Под сладкой тяжестью плодов.

Возможно, моя фантазия (потому что это была, разумеется, всего лишь фантазия) разыгралась из-за слов Кристины Россетти, но я вдруг увидела грозди сирени над изгородью, порхающих бабочек-лимонниц и пыльцу в воздухе. Подул ветер – не знаю уж, из какой части света – и всколыхнул молодые листья, так что воздух вспыхнул серебром. В сумерки, пору безвременья, цвета становятся ярче, золото и багрянец вспыхивают за окном, словно удары трепещущего сердца. В этот час мы видим красоту окружающего мира и понимаем, как недолговечна эта красота (я вошла в сад – калитку неосторожно оставили открытой, а вокруг не было ни одного смотрителя), и как обоюдоостра эта недолговечная красота, что вскрывает нам сердце тоской и весельем, но почему так происходит – неизвестно. Передо мной в весенних сумерках лежали заросшие и привольные сады Фернхэма, а по высокой траве были рассыпаны нарциссы и колокольчики, которые и в лучшие-то времена не знали порядка, а теперь и вовсе покачивались под порывами ветра, удерживаемые на месте лишь своими корнями. Окна домов напоминали иллюминаторы в волнах красного кирпича и под переменчивым весенним небом отливали то серебристым, то лимонным. В сумерках люди казались призраками – не то здесь, не то померещилось: кто-то лежал в гамаке, а кто-то пробежал по траве (и никто не сделал ему замечания). Чья-то согбенная тень, внушительная, но смиренная, выглянула на веранду, чтобы глотнуть воздуха и посмотреть на сад: выпуклый лоб, поношенное платье, – уж не сама ли это Д. Х.[4]? Стемнело, атмосфера сгустилась – будто сумеречную шаль пронзило то ли звездой, то ли мечом, и в прореху хлынула ужасающая реальность из самого сердца весны. Ведь юность…

вернуться

4

Имеется в виду Джейн Харрисон, британская лингвистка, специалист по античной культуре и суфражистка. Прим. пер.

полную версию книги