Выбрать главу

— Правда? — обрадовалась она. — В каких, интересно, ролях?

— В «Касатке», в «Норе».

— Не понравилась, поди?

— Мило. Очень мило.

— Какое противное слово! Если бы по поводу ваших статей кто-нибудь сказал — «мило», как бы вы отнеслись?

— Да никак, наверно. Пеплом голову бы не посыпал.

— Ну уж нет, не поверю.

— Эдик, Наташа, где вы? — ревниво крикнула из кухни Татьяна.

— Идем, идем, — отозвалась Наташа.

Меня не звали. Я прошел в спальную и с ботинками лег навзничь на кровать. Дождь на улице перестал. Посветлело. А я-то втайне надеялся: разойдется, затянет небо и отменят в аэропорту все рейсы — совсем не улыбалась мне предстоящая командировка. А лететь надо. И не только потому, что этого хочет Татьяна. Если бы только она одна хотела, я бы, черт подери, еще подумал, лететь или не лететь.

Два дня назад, обеспокоенный судьбой документов, позвонил в редакцию Крапивин. И надо же было ему попасть на Петра Евсеевича. На любого другого попади — и не возникло бы никаких разговоров шепотком, которые уже через час, словно ужи, поползли по всей редакции: ш-ш-ш, ах, что вы говорите и т. д. Петр Евсеевич тут же с головой выдал меня Крапивину: кому вручили папку — это же муж Красовской! Прокричал в трубку и собственную оценку события: безобразие, желтопресничество, беспринципность! А Крапивин в благодарность за сочувствие передал ему исчерпывающую информацию о том, как я проводил время в Уганске. Ну, и закрутилось… Петр Евсеевич не сразу пошел к редактору, забежал сначала к Манефе, ей поведал о ЧП, и уже вдвоем предстали они перед Иваном Гордеевичем.

Реакция Манефы понятна: до сих пор не простила, что некогда пренебрег ее племянницей, женщины такое долго помнят. Петр Евсеевич действовал из более сложных побуждений.

В газету он пришел почти одновременно со мной, на месяц, может быть, раньше, до этого всю жизнь работал в комсомоле: во время войны — секретарем сельского райкома, после — в обкоме инструктором, заведующим отделом и мог бы, наверное, там до старости просидеть, если бы комсомол не был возрастной организацией. А Петру Евсеевичу подбиралось к сорока.

Шесть лет минуло, как он расстался с комсомольской работой, а все не мог забыть, все вспоминал, все сравнивал комсомольские порядки с редакционными, не в пользу, разумеется, последних. Случалось: летучка у нас запоздает, какое-нибудь собрание перенесут на следующий день, и пунктуальный Петр Евсеевич уже страдает, ворчит с тоскою: «То ли дело в комсомоле. Сказано в пять, и хоть разбейся, хоть кровь из носу, а в пять состоится! Дисциплина! А здесь какая-то шарашкина контора». На наших летучках и собраниях насядут на кого-нибудь за плохонький материал — только пух летит; потом обиженный неделю не здоровается со своими критиками, дуется, в глаза не смотрит, а Петр Евсеевич опять возмущается: «Попробовал бы он в моей прежней организации руки после критики не подать, да ему бы на первом же собрании, на первой же конференции так бы еще добавили — свету белого не взвидеть».

И Петр Евсеевич слов на ветер не бросал, собственным примером показывал, как надо относиться к критике. Поругают его на летучке, а это случалось очень даже часто, и он начинает здороваться со своим критиком с особой любезностью: если утром не встретит его в вестибюле или коридоре, то в отдел зайдет пожать руку…

К чему Петр Евсеевич был совершенно нетерпим — к пьянству. Ни одно собрание не обходилось без того, чтобы он не выступал на эту тему. Даже в том случае, если не было проштрафившихся. Вспоминал старое. Вот, мол, Мутовкин написал хороший очерк, а почему? Потому что выпивать перестал, не слышно в последнее время. «А я разве выпивал?» — ощетинится Куб, которому из-за неумения пить каждый раз не везло. «Го-го! Запамятовал! Кто на заметку милиционера попал?»— «Когда?» — удивляется Куб. «Два года назад. В командировке»… А непроштрафившегося он умел так похвалить — уж лучше бы ты проштрафился: «Ты думаешь, Козлов, твой заведующий, не пьет? Может, еще побольше. Но нигде не шарашится. Выпьет — и в постель».

… Я не знаю в жизни ничего хуже и опаснее тех людей, у которых извращены понятия о добре и зле, честности и бесчестности, правде и лжи. В самом деле страшно: человек из добрых побуждений творит зло, из-за искаженных представлений о честности вершит бесчестные дела, под видом правды проповедует бессовестную ложь! Случится разговаривать с таким человеком, испытываешь чувство, будто ты с ним живешь в разные времена и в разных мирах.

Легко представить, что за разговор произошел в редакторском кабинете… А ваш-то любимчик! Хи-хи! Какой фортель выкинул в последней командировке!

Сейчас только звонили. Сведения не вызывают сомнений. Из первых рук… Упился до положения риз. Ввел в заблуждение уважаемого человека. Обманом выманил папку с очень важными документами. Цели очевидны: в документах — компрометирующий материал о его жене. Следует срочно разобраться с Козловым. Иначе на газету, на всех нас падет тень. И разобраться принципиально.

— Принципиально! — Петр Евсеевич непременно повторил свое любимое словечко. — Что он собирался делать? Может, уничтожить документы — и концы в воду!

Иван Гордеевич, разумеется, объяснил: намерений у меня таких не было, ибо о документах я доложил уже на следующий день.

Однако некоторые сомнения появились и у редактора. Это я сразу понял, войдя по вызову в его кабинет. Иван Гордеевич хмурился и раздраженно щелкал длинными ножницами; в другое время он выхватывал ими из полосы непонравившиеся материалы.

Я доложил: история открытия месторождения уходит корнями к некоему Каленову, проживающему на заброшенном прииске…

— Ну вот и поезжай. А то ненужные разговоры поползли по редакции. И возьми с собой Мутовкина. Одна голова — хорошо, две — лучше… Школьников навестите, они ведь там где-то близко.

Мы с Кубом собирались вылететь еще накануне, в субботу, но в субботу я не дождался дома Татьяны — ночевала вместе с Маринкой у родителей, и поэтому остался на воскресенье. И Куб тоже — куда он без меня? Я во что бы то ни стало должен был переговорить с Татьяной. Спокойно, по-хорошему. А то чего доброго, пока мотаюсь в командировке, и в самом деле удерет. Из-за чего? Не сдержался, поднял руку… Признаюсь — виноват. Разве нельзя простить? Неужели расходиться?

А Маринка? А пять лет? А наша любовь, черт подери? Нет, нет и нет!

«Хоть бы скорее убрались! — думал я про гостей. — Не могу же откладывать командировку до бесконечности».

В кухне звенели посудой, смеялись, переговаривались. То и дело слышался голос Эджина, самоуверенный, ироничный. Впрочем, какой он Эджин? По паспорту — Евгений. То есть Женя, Женька. Неплохо звучит. Может быть, даже лучше, чем Эджин, Эдик, Эд, но что поделаешь, коли человек лишен слуха. Пускай Эджин. Теперь он работал в институтской многотиражке; до многотиражки, слышал, стоял продавцом в книжном магазине и еще занимался чем-то совершенно неожиданным — тоже не розами и коврами устлан путь.

… Наташа Улина жила через дом от нас на первом этаже; по вечерам ее окно завешивалось афишами, буквами внутрь; когда в комнате зажигался свет, буквы проглядывали сквозь толстую афишную бумагу и, читая с улицы наоборот, можно было узнать, какие спектакли шли в городском театре.

— Правда, мила? — шепотом спрашивала Татьяна, когда неделю назад мы вместе смотрели «Касатку». — Легкая, изящная!.. А целуются, думаешь, они понарошке, театрально? Ничего подобного! Взаправду! У них любовь!

Там, на сцене, Наташа в это время обнималась с высоким, в летах, мужчиной, одетым почему-то под купчика, хотя по пьесе он барин, — в расшитой косоворотке, в мягких расписных сапожках. Мужчина увлек Наташу на скамейку, запрокинул на спину, и оба на какое-то время замерли в объятиях друг друга. Лиц их не было видно. Я на миг представил, как они там целуются взаправду, и отвел глаза в сторону: оказывается, чертовски неприятно, когда на сцене страсти не изображаются, а торжествуют всерьез.

— Нашли место! — с брезгливостью сказал я.

— Ничего ты не понимаешь! — рассердилась Татьяна. — У них любовь. И давно. Но он женат и не может оставить ту. Понимаешь, он познакомился с той в немецком концлагере. Вместе бежали, воевали в маки. Да, да, во Франции. Он был тяжело ранен, и она выходила его и после войны привезла в наш город. Теперь он считает себя обязанным.