Выбрать главу

Вера замолкла.

В затихшую избу через стекла, раскаленные добела солнцем, ворвались с улицы шумы: стрекот движка, карканье кедровки, беззлобная перебранка двух мужских голосов. Ворвалась жизнь, которой бы хотели жить мои ребятишки, но были от нее отчуждены, отодвинуты равнодушной рукой. Как не понять их беду? Их молодое горе? И от сознания того, что в этой беде повинен и я, а может быть, даже больше, чем кто-либо другой, мне стало нехорошо. И забылись вдруг собственные горести. Я сорвался со спальника и сказал Кубу:

— Пошли к начальнику экспедиции!

Белобрысый медвежеватый Приходько, этот золотой парень, сидел в своем кабинете за маленьким однотумбовым письменным столом, сидел боком, ибо его длинные ноги в тяжелых сапогах не вмещались под столешницей с ящиком, и… или считал ворон, или ковырял в носу — ничего не делал, словом. Узнав меня, он радостно заулыбался. Его улыбка взбесила меня вконец. Я кричал, ругался, стучал кулаками по столу. Куб тоже стучал кулаками и ругался. Ошеломленный Приходько бормотал:

— Да что им надо? Крыша есть, ученические получают.

Потом, оскорбившись, сам взвился:

— А вы чем думали? Задним местом? Вы меня втянули в эту авантюру. Должны были бы соображать, какая у нас, геологов, работа. Или изволь кое-что знать, или имей силенки ворочать на буровой обсадными трубами.

В конце концов Приходько, поуспокоившись, согласился: и он дал маху. Но зачем же орать, зачем оскорблять друг друга? Можно и мирно уладить дело. Вот сейчас вместе обсудим и решим, как быть. Значит, подавай парням работу. Любую. Самую тяжелую. Есть такая работа. Мальчиков можно пристроить на буровую, пусть помогают, присматриваются. Через полгода, глядишь, помощниками мастеров станут. С девочками посложнее. Но найдется и для них… В геофизический отряд — рейки таскать, замеры делать…

— Давно бы так, — сказал я устало.

Через час Приходько самолично развез ребят по новым работам.

Куб вспомнил: пора обедать. Отправился в ларек.

Я должен был что-то понять. Что-то очень важное для себя. Стал перебирать в памяти свой разговор с Верой, от начала до конца, и в мозгу вспыхнули ее слова: взрослые умные люди… играете в непонятные игры… Да, да. Именно я играл с ними. Другого слова не подберешь. Играл безответственно. Ради чего я их агитировал в экспедицию? Заботился об их судьбе? Хотел помочь найти верную дорогу в жизни? Да ничего подобного. По сути, думал лишь о самом себе. Дали задание организовать для газеты нечто интересное, и вот я организовал. Притащил Приходько. Составил и напечатал в газете письмо со многими подписями. И потом приходил в школу совсем не ради них, опять же ради себя, чтоб не раздумали, чтоб уехали, иначе оконфужусь. За

организацию письма я получил благодарность от редактора и, когда наконец спровадил ребят, помню, с облегчением вздохнул: игра закончена, можно приниматься за другую…

Оглушенный собственными разоблачениями, я ничком упал на траву и простонал от муки. Куда дальше идти? Как жить? Боль заключила меня словно в темницу. И вдруг во мраке сверкнуло светлое пятнышко: совесть! Я сел и уперся руками в землю. Ну да, совесть! Есть же она у меня. И жить только по ней, не давать ей засыпать ни на секунду…

Я пришел в себя и увидел: сижу на берегу реки, увидел высвеченное солнцем золотистое дно, уроненную с берега на берег толстую березу, под которой недовольно ворчала вода, а дальше — бревенчатые избы, кедровый лес за ними, тяжелые гроздья шишек на куполообразных вершинах, и все это — и речка, и избы, и лес, и самое лето — вошло в меня, и я неожиданно успокоился. Теперь я знал, что делать. Я насовсем приеду в этот поселок. Грузчиком, чернорабочим — кем угодно. Сегодня ребят пристроили — кого на буровую, кого в геофизический отряд, а что с ними будет завтра, послезавтра, через месяц, через год? Я теперь в ответе за их жизнь.

Журчала под березой вода, пахло смородиной, кедровыми шишками. Безмолвствовал, точно вымерший, поселок.

Я словно поднялся на высокую гору. С нее было далеко и широко видно. Я увидел свой дом, Татьяну, Маринку, и во мне затеплилась надежда — еще не все потеряно! Если я могу обновить свою душу, то и Татьяна может, только надо хорошо, толково с ней поговорить: «Танька, Танька, нельзя так жить… Своекорыстно, эгоистично. Посмотри, сколькими нитями мы связаны с другими людьми. Порвется самая коротенькая ниточка, и люди уже страдают, мучаются. Поймет, поймет она! Надо ей только помочь…

И я стал лихорадочно прикидывать, застану ли Татьяну еще дома. Я обещал вернуться в субботу, значит, переезжать она собирается в четверг или в пятницу. Скорее всего, в пятницу. И если я попаду в город в четверг, то наверняка застану ее. А сегодня среда…

С буханкой хлеба под мышкой и банками консервов в обеих руках спустился на берег Куб. Расстелив на траве кверху подкладной кожан, он сложил на него продукты.

Мы собирались прожить на Шамансуке дня три — сходить на буровые, потолковать с людьми, словом, как следует поработать.

Куб уже стоял на коленях и, прижав к груди буханку, отваливал ломти, когда я сказал:

— Саня, мне надо домой.

Ножик выпал из его рук.

— А как же очерк?

— Ты можешь остаться. Поеду один.

Куб снял очки, сосредоточенно протер их полой рубашки, снова надел и долго смотрел на меня. За дорогу я ни словечком не обмолвился о своих семейных делах, но сейчас мне показалось: он догадывается обо всем.

— Черт с тобой! Поехали вместе.

— Спасибо, — благодарно пробормотал я: без Куба было бы совсем плохо.

Куб сидел в кабине, а я, мотаясь на ухабах из стороны в сторону, стоял во весь рост в кузове. На приличных участках машина бежала сносно, а там, где дорога была разрыта или завалена кучами нерастасканного щебня, тащилась не быстрее утицы.

В зависимости от скорости менялось и мое настроение. Когда машина разгонялась, я верил: застану Татьяну дома и мы с ней еще уладим нашу жизнь: в эти минуты я весело смотрел по сторонам, вдыхал запахи цветов, деревьев и думал о Татьяне только хорошее, но стоило машине натолкнуться на очередное препятствие, как я тотчас слеп, глох, терял обоняние, падал духом — не застану; и в памяти всплывало все плохое, что я знал о жене… Вспоминал загнанную в каморку бабушку, которую за десятку два раза в неделю обихоживал чужой посторонний человек… И думал: жестокость, неправедность в Татьяне — отсюда, от каморки. Нельзя безнаказанно для самого себя унижать достоинство другого человека. Или хотя бы быть безучастным свидетелем унижения.

На крутом подъеме, попав задними колесами в мокрую ухабину, машина забуксовала. Этого еще не хватало! Я спрыгнул на дорогу и уперся плечом в борт. В лицо летели шмотья грязи. Я оттирал глаза, отплевывался, молил про себя: милая, поднатужься, вытяни…

По-вечернему закраснело солнце. На самолет мы, наверное, опаздывали. Пожалуй, можно было не надсажаться, но я не вылезал из грязи, не отнимал сбитого в кровь плеча от борта.

На вершине горы показался самосвал. Снизу он походил на выбежавшего из тайги лося. Я отчаянно замахал руками, хотя самосвал и без того спускался к нам.

Я закрепил буксир, и самосвал, включив все свои лосиные силы, вытащил нашу машину на сухое место.

— Гони, — сказал я шоферу, когда тот посоветовал мне умыться. — Грязь не сало — высохла и отстала.

На самолет мы опоздали. Надо было пытать счастье на железной дороге. По пути на вокзал, возле кирпичного здания рудоуправления, мы столкнулись с Крапивиным. Вот кого бы совсем не хотелось видеть! Но деться было некуда. Он уже стоял передо мной и, сузив темные глаза, говорил раздраженно:

— Ловко, товарищ Козлов, вы провели меня.

— Э, бросьте! — махнул я рукой.

— Я вас назвал Козловым, — не слушая, продолжал Крапивин, и голос его наливался благородным негодованием. — Может, ошибся? Может, Красовский?

— Крапивин! — сказал я Кубу.