— Красовская-то — ваша жена. Почему же вы умолчали? Чтобы документики присвоить? Где они?
— А вы умолчали о Каленове…
— Какой Каленов? — Крапивин резко дернул головой: даже шляпа сбилась на затылок, обнажив желтоватые блестящие залысины.
— Будто не знаете, — усмехнулся я.
Но Крапивин уже оправился от удара и, укоризненно улыбаясь, покачал головой.
— Ай-ай-ай. Это я не вам, себе. И как мог выпустить его из памяти? В тот вечер можно было и не такое забыть…
Крапивин повернулся к Кубу и интимно-доверчивым голосом сообщил:
— Выпили мы тогда с ним будь здоров: коньяк, водка, вино. Виктор даже того… Мать родную забудешь.
— Бывает, — сухо сказал Куб. — Но об этом не треплются.
— Ну, ну, к слову пришлось… И где же вы Каленова встретили? — спросил Крапивин, отводя взгляд в сторону и что-то соображая. — Насколько я понимаю, вы не имеете права писать об открытии.
— А я и не собираюсь.
— Я напишу, — сказал Куб.
— О! Очень рад! Очень рад! Давайте познакомимся! — воскликнул Крапивин и протянул Кубу обе руки, но тот сделал вид, что не заметил их.
— Впрочем, какое наскоро знакомство! — безо всякой обиды опустил руки Крапивин. — Зайдемте ко мне. Тут рядышком. Виктор знает.
— Чтобы вы потом небылицы про нас рассказывали? — усмехнулся Куб.
— Вы не поняли…
— Нет, поняли, — твердо сказал Куб. — Да и некогда нам… Прощевайте.
— Одну минуточку… Все ли вам известно про Каленова? Про плен, например? Политично ли связывать открытие такого крупного месторождения с его именем? Да вам и не позволят это сделать!
— Вон ты какой, Крапивин! — Куб брезгливо сплюнул на дорогу и дернул меня за рукав. — Пошли.
Вдогонку долетело:
— Молокососы! Еще посмотрим — кто кого!
На путях одиноко стоял товарняк, в голове его нетерпеливо попыхивал старенький паровоз с прицепным тендером. В Уганске — тупик. Поезда отсюда могли идти лишь в сторону города. Мы с Кубом нацелились на последний вагон.
Из Стандартного станционного здания, помахивая железным тормозком, вышел машинист. Мы следили: вот он подошел к паровозу, закинул в кабину тормозок, ухватился руками за матово блестевшие поручни, подтянулся… Теперь пора и нам.
Мы устроились на платформе с низкими бортами из гофрированного железа. Поезд лязгнул суставами и тронулся.
Солнце совсем стало красным. В сырых ложках жидкими молочными прядками поднималась испарина. Стегало вечерним холодом. Куб, надвинув на глаза шляпу и закутавшись с руками в кожан, полулежал в углу, а я не находил себе места и носился взад-вперед по платформе. Лязг, грохот, встречный холодный воздух обнадеживали, но, увы, к поезду была прицеплена вагон-лавка, и он останавливался на каждом полустанке; к лавке бежали женщины, старики, дети, и рыжий краснощекий продавец, раздвинув дверь, выставлял напоказ свои товары: хлеб, сахар, соль, мыло, отрезы, ковры, кровати. Ей-бо, если бы лавка находилась не в середине состава, а в конце, я бы на ходу отцепил ее!
Товарняк прочно застрял на узловой станции. А до города уже рукой подать — не больше сотни километров. Совсем стемнело. Мы потащились на шоссейку, к чайной, возле которой обычно останавливались транзитные машины. Окна чайной ярко освещены. У крыльца стоял большой самосвал.
Мы прошли в прокуренный зал и за одним из столиков без труда разыскали шофера. Все они своими замасленными кепками, черными руками и еще чем-то неуловимым походят друг на друга.
— Куда? — спросил я.
— В город.
— Подвезешь?
— Можно.
Промелькнули огни поселка, и машину с боков обступила темень: фары прощупывали дорогу, их свет походил на белую пыль, вихрящуюся в воздухе. Шофер осторожничал. Далеко впереди раз-другой мелькнул красный огонь.
— Машина? — опросил я.
— Ага, — кивнул шофер.
— Так в хвосте и плестись будем? Пыль глотать?
Шофер самолюбиво поджал припухлую губу, придвинулся грудью к рулю, и стрелка спидометра стремительно полетела вправо. Красный огонек стал быстро приближаться, обрисовались контуры хлебного фургона, а еще через минуту фургон остался позади, но впереди снова замаячил красный огонек… В круглых глазах шофера вспыхнули азартные искорки. Куб вцепился руками в сиденье и, повернув ко мне перепуганное лицо, кричал:
— Если тебе жить не хочется, погибай в одиночку! А мы-то при чем?
— Не трусь! — кричал я в ответ. — Живы будем, не умрем!
Потом нас со страшной силой тряхнуло, я головой чуть не пробил верх кабины, а шофер выпустил из рук руль, и машину в тот же миг круто завернуло в сторону. Я ощутил, как на одних левых колесах машина проскочила через кювет; близко перед нами в свете фар мелькнул белый верстовой столб, раздался треск…
Шофер долго ползал вокруг машины, выискивая пролом или вмятину, но, как ни странно, ничего не нашел; однако азарт с него сняло, и дальше мы тащились со скоростью подводы; нас обогнали и хлебный фургон, и другая машина, и еще несколько, вышедших из поселка позже нас, и в город мы приехали на рассвете.
… Позвонив, я с минуту ждал. Ни звука. Тогда я стал колотить кулаками по двери, гром летел по всем этажам. Открылась противоположная дверь, выглянула заспанная соседка и молча протянула ключ.
Я ходил по квартире и не узнавал ее. Коричневые столы стояли голыми и напоминали гробы. Маринкина кроватка зияла обнаженной деревянной рамой, связанной на изломе тесемкой. Пустовали вешалки. Не было чемоданов. Осиротел Маринкин уголок в спальной, где обычно кучами громоздились ее игрушки. Ни одной не осталось. Хоть бы одну, хоть бы какую-нибудь поломанную забыли!
Окурки, спички, коробки из-под сигарет, апельсиновые корки; полы исцарапаны каблучками — хорошо погуляли на банкете!
В кухне полбутылки водки и рюмка. Пей, гуляй и ты! Заливай свою беду!
Блуждая по квартире, я будто искал чего-то. Потом понял: хочу найти какую-нибудь вещь, принадлежащую дочери. Наконец вытащил из-под дивана резинового, некогда раскрашенного, а теперь вконец вылинявшего козлика. Я слегка сжал игрушку, и она пискнула. И я вспомнил свой разговор с дочерью: «Я не бедная». — «А кто же бедный?» — «Козлик». — «Почему?» — «Остались рожки да ножки». — «Ну и правильно. Мы не бедные, ибо у нас все целехонькое, все на месте — и голова, и руки, и ноги…»
Спасибо, доченька, спасибо за урок, он мне теперь ох как пригодится!
То ли оттого, что я уже был внутренне подготовлен к случившемуся, то ли оттого, что здорово устал — не шутка проделать такой путь, — настоящего отчаяния я не испытывал. Только было непривычно: вот вернулся из командировки, а в квартире не прибрано и никто не встречает.
Несколько часов назад Татьяна, возможно, так же бродила по опустошенной квартире и думала: нелепо перечеркнут целый кусок жизни.
Она попыталась вызвать в себе недавнюю ненависть ко мне, но ненависть не приходила, в голову лезло другое — и первая наша встреча, и комсомольская свадьба, и воскресные пирожки…
Все это чепуха! — отмахивалась от воспоминаний. Девчоночья блажь! Тогда каждый человек, причастный к литературному миру, казался ей героем. Всех поэтов представляла похожими на Ленского: «и кудри черные до плеч». Богатые, обаятельные. Теперь-то знает: жалкие, неопрятные люди вроде Куба. Даже Ремарк, фотографию которого она недавно видела в «Иностранной литературе», и тот лишен всяких демонических черт, какими она его наделяла, читая романы, — по-бюргерски кругл и лысоват… Вот так и надо жить — трезво, без иллюзий, чтобы уже никогда больше не ошибаться. Со мной она разобралась: внешние признаки характера и мужественности обманчивы, ибо она сильнее. Теперь нужно поставить точки над «и» в отношениях с Баженовым; замуж за него, разумеется, не пойдет — стар, да и слишком много шума вызвал бы этот брак, и поэтому она должна решительно пресечь его домогательства; кроме того, его внимание может отпугивать ее будущих поклонников, а век жить одной она не собирается.
Никаких иллюзий, трезвость — отныне это будет ее девизом, и с ним она не потерпит в жизни ни одного поражения.