Выбрать главу

Мама тоже негодовала больше на Красовскую, чем на отца.

«Ах, тварь какая! Ах, змея подколодная! — твердила она, выйдя из роли профессорши и став снова той остроязыкой машинисткой, какой, наверно, была до встречи с отцом. — И прежде закрадывались подозрения, но разве я могла им дать волю… Думала: если бы что было между ними, носа бы не посмела показать к нам. А она все время ходила. С дочерью. Для отвода глаз. Нашла дурачков! А Глеб-то, Глеб-то — тоже хорош! Диссертацию ей сделал, отстоял перед газетой, защиту ускорил. А когда не стал нужен — она его фьють, коленком».

Мама совсем разошлась. Глаза разъяренно горели. Сначала бегала по столовой, потом ворвалась в кабинет отца и принялась перетряхивать на письменном столе книги, бумаги, карты, чертежи.

«Ишь, женишок! Отгородился. Главный труд жизни! А сам тут млел, как мальчишка! И поделом тебе! Поделом! Вот придешь, я еще добавлю!»

Прибежали с улицы Руфка и Светка. Я пыталась заставить маму замолчать, но куда там— с еще большим пылом она принялась пересказывать им свой разговор с Красовской. Девчонки хлопали глазами и ничего не понимали. А Светка передернула плечами и сказала:

«Ну и что? Я люблю Татьяну Сергеевну. И хорошо бы жить вместе».

Ах, глупая-глупая Светка.

Я все-таки утащила маму в кухню и с трудом растолковала ей, что девчонкам совсем не полагается знать о взаимоотношениях взрослых. Я предложила даже ничего не говорить отцу.

«Ну уж нет!» — отрезала мама.

Стукнула входная дверь. Мама вылетела в прихожую. Я метнулась следом. Выбежали из своей комнаты девчонки.

Отец снимал пальто, одну руку уже вытащил из рукава, но, увидев всех нас вместе, а маму еще с мстительной ухмылкой на губах, с воинственно воткнутыми в бока руками, приостановился и удивленно спросил:

«Что тут произошло?»

Я крикнула: «Мама!» Но она даже не взглянула на меня.

«Вот то и произошло. Звонила Красовская и просила передать: ты старая развалина, песок сыплется и совершенно ей не нужен».

Отец побледнел. Белым-белым стал. Пальто сползло с плеча на пол.

«Чепуху мелешь», — раздельно и тихо сказал он.

Мама не унималась:

«Так и попросила: прибери мужа к рукам».

Отец шагнул к маме, и я заметила: у него тряслись губы и в уголках на них выступила пена.

«Это что, шантаж? Да? — закричал он каким-то не своим, визгливым голосом. — Шантаж! Шантаж!»

«Глеб! Глеб! Успокойся! — испуганно попятилась мама. — Все правда. Час назад звонила. Передайте Глебу Кузьмичу, чтобы больше не преследовал… Так и сказала. Я ни словечка не присочинила».

Отец прикрыл ладонью глаза и простоял так с минуту. Потом рука упала, хлестнула по бедру. С застывшим взглядом он прошел мимо нас в столовую, где возле маминой кушетки на журнальном столике стоял телефон, и снял трубку.

Мы затаились. Вертушка кружилась с оглушительными щелчками.

«Попросите, пожалуйста, Татьяну Сергеевну», — очень спокойно произнес отец: он звонил, наверное, родителям Красовской.

«Знаете, я пожилой человек, и не надо меня обманывать, — тем же мертвенно-спокойным голосом продолжал отец. — Она дома. Недалеко от телефона. Пусть подойдет. Если не захочет, приведите ее силой. Иначе я вынужден буду приехать к вам сам».

И снова квартиру заполнила тишина.

«Здравствуйте, Татьяна Сергеевна. Будьте любезны, повторите, что вы сегодня сказали моей жене… Ну, ну, не бойтесь. Вы же храбрая женщина. Так… Так… Так… А почему же все это вы не сказали мне в глаза? Ага, значит, боялись. Но боязнь вам совсем не к лицу. Оставайтесь всегда храброй, и вы далеко пойдете. Благодарю».

Отец медленно положил трубку, точно не хотел с ней расставаться, и, глядя поверх наших голов, прошел в кабинет. Тихо-тихо притворил за собой дверь. Потом слышно было, как скрипнули диванные пружины — и все замолкло.

Ночь наступила. А из кабинета — ни звука. Мама на цыпочках подбиралась к двери, прислушивалась и, тяжело вздохнув, возвращалась обратно на кушетку.

Я тоже не могла заснуть. Ворочалась с боку на бок, представляла, как он там лежит на голом диване с открытыми глазами, в костюме, ботинках, туго затянутом галстуке, и мне было жалко его. Жалко-жалко. За все. И за трудную жизнь, и за неудачную любовь, и за нас с Руфкой, за то, что мы ему чужие.

Уж лучше бы он бросил нас, ушел, лишь бы не лежал там один на холодном голом диване.

Я припомнила всю его жизнь: сиротское детство, шахта, рабфак, институт, скитание по стране, женитьба на маме; вспомнила все это, а потом Красовскую, запонки, другие подробности, которым раньше не придавала значения, и поняла: Красовская — последняя любовь отца. Мне стало страшно. Я соскочила с кровати и в одной рубашке без стука вбежала в его кабинет.

Он лежал на диване в костюме, ботинках, но галстук был растянут и сбит набок. Рука через распахнутый ворот рубашки шарила по груди. Глаза с белого осунувшегося лица смотрели обреченно.

Я упала перед ним на колени и вскрикнула:

— Папа!

Он разлепил пересохшие губы, сказал:

— Позови маму.

Я сбегала за мамой.

— Плохо, — сказал отец. — Врача.

Минут через двадцать приехала «скорая помощь». Отца положили на носилки и унесли.

А через семь дней его не стало.

За два дня перед смертью он сказал: «Виноват перед Виктором». Вот я исполнила волю отца.

Отец лежал в гробу. Мы вчетвером сидели по бокам у его изголовья. Я заметила: время от времени то мама, то сестренки с каким-то страхом оглядываются назад, на вытянувшуюся за машиной вдоль всей улицы огромную толпу, и я тоже стала оглядываться и тоже чего-то боялась, потом догадалась: боялась в этой толпе увидеть Красовскую.

Господи! Что она с нами сделала! Светка совсем еще ребенок, многого не понимает, но при одном имени Красовской ее всю начинает трясти, как в лихорадке.

Все, все в ней — зло.

Не знаю, где и когда я читала мрачную сказку о том, как один ученый растил свою дочь среди ядовитых цветов и в конце концов она сама пропиталась ядами и стала самым смертоносным существом на свете. Проползет мимо нее ящерица — и тут же забьется в смертельных судорогах. Коснется бабочки — и сейчас же та упадет к ее ногам. От ее дыхания гибли цветы. Какими ядами пропитана Красовская? Будь проклята она! Будь проклята!

Людмила»

Своя ноша

I

Во время войны жила-была на Урале, в медвежьем углу, девушка по имени Маша. В сорок втором она закончила школу и уже на другой день пошла работать. В ту пору почти всем выпадала такая доля: девушкам после школы на работу, а их женихам — воевать. Проводила на фронт и Маша своего суженого, а сама из-за ученической парты пересела за учительский стол, чтобы наставлять уму-разуму малышей-перволеток.

В близкой Машиной родне все мужики уже отвоевались: семидесятилетний дед грел на печи старые раны, полученные в прошлые войны — японскую, германскую и гражданскую; отец не воротился с финской — полег навеки где-то в белые снеги; а недавно пришла весточка и о дяде Саше, мамином брате, — тяжело ранен, лежит на излечении в южном госпитале. Больше в Машиной родне мужиков не было, ежели не считать пятимесячного племянника Санюшку. Но этому до войны еще расти да расти.

Зима на Урале в тот год выдалась небывало лютая. В середине ноября грянули сорокаградусные морозы и держались почти до самой весны, отпуская немного лишь в пору мягких снегопадов. От космической стужи не то что дерево — железо ломалось. Неглубокие речки промерзли до дна, вода, вспучиваясь и застывая лавой, текла поверху, дымясь колючим паром. А на подворье дяди Саши случилось прямо-таки чудо: вывернуло из земли столбы с воротами, которые он поставил прошлым летом, перед самой отправкой на фронт; все в округе почли это за плохую примету — убит хозяин либо пропал без вести, однако весточка пришла не то чтоб хорошая, но и не вовсе плохая — не убит, не пропал без вести, ранен только и скоро, хоть и без ноги, воротится домой.