Выбрать главу

И вот в назначенный день и час, а по зимнему времени час был темный, дорассветный, завалились дружно в школу и сами ученики, все девятнадцать, коих Маша загодя переписала по деревне и близлежащим хуторам-выселкам. Печь дышала сухим жаром, на стене в прихожей ярко горела керосиновая лампа-молния. Лопотина на всех была разная: на том ватник, на этом шубейка ветхая, а на ином и пиджак с отцовского плеча, подпоясанный веревочкой; на ногах у одного валенки латаные-перелатаные, у другого закаменевшие гремучие ботинки, у третьего — лапоточки скрипучие, лыковые, с онучами из мешковины до колен, а у кого-то на левой ноге — обрубленный опорок, на правой — старая калоша, подвязанная мочалом; в руках или на лямке через плечо холщовые, в чернильных пятнах сумки либо самодельные деревянные ящики. И лиц еще Маша не успела различить, по имени, фамилии узнать не успела, а уже горько полюбила всех разом, знала: жизнь за них положит, но никому не даст в обиду. Со сбившимся дыханием сгребла она детей в охапку и проговорила пылко:

— Ах вы мои милые, мои хорошие!

Много ли, мало ли прошло с того дня времени: неделя, две, три, месяц? Маше казалось — вечность, так она свыклась со своими учениками, со школой, со всей деревней.

Зачинался новый день. Хотя даже не обутрело еще. Снаружи льнула к окнам лохматая тьма. В избе за ночь выстыло, стекла разрисовало узорчатыми папоротниками и серебряными пальмовыми листьями, в кадушке и умывальнике подернулась ледком вода.

Ранехонько прибежала в школу Маша, однако уборщица Эппа, эвакуированная из-под Ленинграда финка, — еще раньше. Она уже растопила плиту, разломав в кадушке лед, наносила полную воды, залила в умывальник, а теперь, развернув из тряпицы пышный березовый веник, подметала в избе пол. Прибиралась она при том прыгающем куцем свете, который выбрасывало из плиты, — экономила керосин.

Крепко намерзлась Эппа в блокадном Ленинграде, до сих пор не может согреться, ни в жару, ни в холод не снимает с себя подаренного миром полушубка, не распутывает с головы толстой ковровой шали, меж вертикальных складок которой мучнисто белеет узкое, без единой кровинки лицо с провалившимися глазами.

Маша тотчас разболоклась. Повесила на крюк пальто, шаль. Потом погрела над плитой озябшие руки и тоже принялась за дело: поставила в ведре кипятить чай, дров подбросила в печку, сидя перед огнем на корточках, заточила цветные карандаши и разложила их вместе с нарезанными из обоев листочками вдоль левого ряда. В этом ряду располагаются первоклассники. Сегодня они начнут с рисования, а Маша тем временем поспрашивает старших.

Потянуло печным теплом. Синим набухли стекла, и, размывая тропический рисунок, потекли по ним слезы. На дворе светало. В избе тут и там стала выступать из тьмы немудреная школьная мебель: столы, табуретки, приставленная к стене черная доска на ножках, кадушка с набухшей от воды деревянной крышкой.

И вот уже слышатся под окном скорые летучие шаги. Скрип-скрип-скрип! Не бежит — летит кто-то, подгоняемый стужей. Шаги огибают избу и вот уже скрипят со двора, на крылечке. Трещит голик — обметают снег с обуток. А в следующую секунду в клубах морозного воздуха заскакивает в избу Алеша Попов. Ревностный мальчик, всегда-то он первый прибегает. По Машиным ногам, будто пастушьим кнутом, хлестнуло стужей от двери.

— Здрасте, Мария Васильевна! Здрасте, Эппочка! — радостно приветствовал Алеша, скидывая лопотинку, шапку и вешая их на один из многих деревянных штырей, низко вбитых в стену рядом с входной дверью. Раздевшись, он подбежал к плите и протянул над ней свои красные гусиные лапки.

— Ап-чи! — чихнул Алеша и тотчас пожелал себе: — Сто рублей на мелкие расходы!.. Ах и морозюка! Как бешеная собака кусается. А здесь Ташкент!

Сквозь застиранную и реденькую — только что не из марли — рубашонку проглядывали все его косточки, все ребрышки тоненькие, а когда он бежал к плите, за левой ногой проволоклась, мокро шлепая по полу, грязная, в прожженных дырах тряпка.

— Что это такое потащилось за тобой? — спросила Маша.

— А-а! — беспечно ответил Алеша, не взглянув даже на ноги. — Портянка! Пимы есть захотели. Каши просят.

— А пальцы не обморозил?

— Нет.

— Ну, все равно снимай валенки. Попробуем поумерить их аппетит.

— Нет, нет! Что вы? — застеснявшись, запротестовал Алеша.

— Снимай, снимай! — строго приказала Маша, подставила к печке табуретку, взобралась на нее и, посунувшись грудью над вышарпанной кирпичной лежанкой, на которой любили в перемены сидеть дети, достала из-за трубы маленькую плетеную корзинку. Летом с такими по грибы-ягоды в лес ходят. Но не грибы-ягоды теперь хранились в ней. И не ленты, кружева, ботинки и не помада и духи. Хранились нитки, иголки, пуговки, навощенная дратва, шило, ножик перочинный, ножницы, лоскутки разношерстных тканей, обрезки гнилой кожи, пузырек с йодом, аспирин в облатках.

На низенькой скамеечке пристроилась Маша перед огнем, взяла в руки Алешин валенок, повертела так-сяк, пощупала и горестно покачала головой: в прах рассыпался, не к чему и заплату приставить. Да, задала себе задачу Маша. И тотчас вспомнила она напутственные слова Евгения Платоновича, любимого школьного учителя, слова, произнесенные на выпускном вечере, но не с наставнической кафедры, не со сцены, а после скудного по военному времени застолья, на школьном крыльце, где окружили его, прощаясь, выпускницы в белых кофточках, определенные уже все до единой в учителя.

— Учитель, батенька мой, все должен уметь делать, — говорил Евгений Платонович дребезжащим от волнения голосом. — И шить, и мыть, петь, танцевать, рисовать, готовить обеды, починять обутки — все, все, ведь на то ты и учитель, чтобы научить других.

Сам Евгений Платонович не брезговал никакой работой, так как прожил всю жизнь холостяком, вдвоем с престарелой матерью, от которой не только не было никакой помощи, но еще и самой приходилось во всем помогать. Однако в доме у них всегда вымыто, выскоблено, прибрано, каждая вещь знает свое место, а сам учитель является в школу в неизменной черной тройке, на которой ни морщинки, ни пылинки, в белоснежной рубашке с черным галстуком-бабочкой, седые волосы один к одному. Впрямь — все умел делать этот учитель!

По многу раз на дню вспоминала Маша его напутственное слово и с бодрым рвением снова и снова бросалась в работу: то сшивала из принесенных Вдовиной канцелярских бумаг ученические тетрадки, то штопала чью-нибудь рубашку, то ставила латку на дырявый валенок, то перебинтовывала чистой тряпицей ранку шалуну, приговаривая детское заклинание:

— У сороки боли, у вороны боли. У Алеши подживи, подживи!

Заплата, наконец, пришита. Держа в зубах остаток навощенной дратвы, Маша протянула валенок хозяину:

— А ну-ка примерь. Не будет ли где рубец давить?

Алеша обулся и, козырем пройдя по комнате и раз-

другой притопнув ногой, одобрительно проговорил:

— Лучше нового теперь!

Воздух в избе прогрелся, и вода скатывалась со стекол уже не отдельными капельками, а целыми ручейками. Она собиралась в желобках, выдолбленных в зимних рамах, а оттуда по тряпочкам стекала в подвешенные под окнами ржавые консервные банки. Почти совсем рассвело, во всяком случае в классной комнате можно было разглядеть не только доску, но и то, что на ней выведено неумелой детской рукой: «Мой папа на войне».

В прихожей сдержанно колготали ученики. В руках у каждого — кружка. Эппа поварешкой разливала заваренный смородинным листом кипяток. Прежде, чем поднести кружку к губам, ребята некоторое время грели об нее руки. Опорожненные кружки ставили вверх дном на кухонный стол: Эппа потом перемоет.