Выбрать главу

Секретарь райкома не дал досказать всего, оборвал на полуслове:

— Хватит! Разговор окончен! Все ясно! Хлеба нет. Ни зернышка. Еще осенью вывезли из района все, что можно было вывезти. А теперь хоть по коробам поскреби крылышком, хоть по сусекам помети — и на колобок с пригоршню не соберешь. Семенной фонд неприкосновенен. Как-нибудь там уж своими силами поддержите детишек.

Предчувствие не обмануло Машу: и она, подобно толстому распаренному мужику, выскочила из страшного кабинета не видя белого света. Бродовских даже попытки не сделал остановить ее, успокоить — привык к чужим слезам, к чужому горю, не с одним вот так на дню приходится расставаться.

Секретарши в приемной не было. Горячим лбом прижалась Маша к сухому прохладному стеклу. У коновязи лошадь подбирала губами раструшенное по снегу сено. Продрогший Никита вперекрест хлопал себя по бокам толстыми руками. На станции, окутанный клубами пара, истошно вскрикивал и запаленно пыхтел паровоз.

Дико и странно было сознавать, что в мире совершенно ничего не переменилось, в то время как у Маши переменилось все, все. Сколько она пробыла в той грозной обители — минутку, две, три? Всего-то! И нет больше никаких надежд. Хоть головой о стенку бейся, ни крошки не добудет для своих сироток.

Всхлипывая, водила пальцем по стеклу.

«Без хлеба никуда не уйду. Не уйду, не уйду, не уйду…»

Вдруг Маша почувствовала на своем плече мягкую теплую руку, обернулась, утирая платком слезы: рядом с озабоченным лицом стояла женщина в белоснежной кофточке, неожиданно для самой себя Маша упала головой ей на грудь и, захлебываясь от рыдания, вслух продолжала твердить одно и то же:

— Не уйду отсюда без хлеба! Не уйду, не уйду!.. Дети у меня с голода мрут. А ежели силой выгоните, под паровоз брошусь.

— Деточка, что ты такое говоришь?! Разве можно так? — сдернув с плеча руку, испуганно проговорила женщина. — Пожалуйста, никуда не исчезай. Подожди меня здесь, я сейчас.

И решительно направилась к обитой дерматином двери, безбоязненно распахнула ее и скрылась за ней. В кабинете пробыла совсем недолго. Воротилась с веселым лицом. Лукаво подмигнув Маше, сказала:

— Зайди-ка еще разок к Александру Петровичу… Ну-ну, иди, не бойся. Не съест он тебя. Он очень добрый.

Взмахивая левой рукой, Бродовских широкими шагами мерил по диагонали свой кабинет, так же по диагонали, из угла в угол, была протянута радужная домотканая дорожка, такая яркая, что не увидеть ее было просто невозможно. Однако первый раз обуянная страхом Маша ее даже не заметила. За спиной секретаря райкома болтался выбившийся каким-то образом из-под ремня пустой рукав.

— Садись вон туда! — приказал он и махнул целой рукой на свое рабочее кресло за письменным столом.

Маша как во сне исполнила приказание, села. Он тоже осадил перед столом и, сведя в узел на переносице смоляные дикие брови, сердито выговорил:

— Настырная! Чуял — не уйдешь. Молодец! Так и надо. Только про это… как его, — и он весь сморщился будто от зубной боли, — про паровоз, выбрось из головы. Приказываю! Раз и навсегда выбрось! Жизнь твоя только начинается, порой будет еще солонее — и не смей и вспоминать об этом! Ясно?

— Ясно, — шмыгнула носом Маша.

— Ну что мне с тобой делать? Как помочь? А помочь, поди, все-таки надо. Дети, дети! Жизнь наша, будущее наше — дети… Как хоть звать-то тебя?

— Мария Васильевна.

— Вот что, Мария Васильевна, — первый раз за все время улыбнулся секретарь и сразу вдвое помолодел от своей белозубой улыбки. — Подвинь-ка к себе бумаги, возьми вставочку и пиши… Сам-то не обвык еще чертовой рукой писать — так вроде левую-то костерят в народе. Не только писать, ложку держать как следует еще не научился.

Из латунной снарядной гильзы взяла Маша ручку, обмакнула перо в чернила и склонилась над белым листком. Снова зашагав по комнате, Бродовских продиктовал распоряжение на какой-то номерной склад, чтобы выдали там для учащихся Кокорской начальной школы два центнера зерна и два центнера картофеля.

Пока Маша писала, ее бросало то в жар, то в холод. Несколько раз она останавливалась, чтобы унять дрожание в руке, и тогда Бродовских подгонял:

— Пиши, пиши.

Отправляясь в район, Маша и мечтать не смела о таком богатстве, какое вдруг привалило. Самое большое, на что она рассчитывала, — полмешка, от силы мешок отрубей. А с неба свалилось вон сколько — целых четыре центнера! Два — хлеба и два — картофеля. Астрономические цифры! Четыреста килограммов! Но кто ныне меряет хлеб на килограммы? Драгоценными граммами его взвешивают. Четыреста тысяч граммов! Чудо, чудо! Не снится ли ей все? Ведь такое богатство до самой весны можно растянуть, вплоть до первой крапивной зелени. А перед крапивой, только сойдет снег, выведет она своих учеников на огороды. С каким бы тщанием прошлой осенью ни убирали картошку, начни перекапывать землю, обязательно еще что-нибудь нароешь. Ох и вкусны драники из мороженой картошки!

Маша поставила точку. Бродовских взял из ее руки вставочку, осмотрел на свету перо и, левым боком наклонившись над столом и не перечитывая текста, поставил под ним подпись — выложил из горизонтальных и вертикальных палочек печатную букву «Б» и закрутил под ней причудливую виньетку.

— Ну, иди, пока не раздумал! — воткнув ручку обратно в латунный стакан и распрямившись, проговорил он, и в голосе его прозвучало как бы раскаяние в своей немыслимой щедрости.

Не чуя от счастья ног, вылетела Маша из кабинета. Даже поблагодарить, попрощаться забыла. Впрочем, Бродовских сам виноват, так как его слова о том, что может передумать, Маша приняла на веру и спешила как можно быстрее исчезнуть из райкомовского здания. В приемной она бросилась на шею своей благодетельнице.

— Ой, спасибо вам, не знаю, как по имени-отчеству! Сама буду век благодарить вас и ученикам накажу, чтобы всю жизнь поминали.

Потом схватила под мышку одежду — и за двери.

Покуда Маша находилась в теплом помещении, на дворе еще больше настыло. Мороз так и трещал, так и хватал за нос, щеки, голые запястья. «По такой стуже без теплого укрытия картошку не перевезти, тотчас в камень превратится. Завтра соберу по деревне овчинные тулупы, и Никита один съездит на склад. А сейчас скорее домой, домой. Хорошо бы застать детей в школе, то-то бы обрадовались!»

Никитина вислобрюхая лошадка, как неживая, обросла вся изморозью, под нижней губой висели желтые сосульки, а нарощенные снегом ресницы вокруг тоскливых глаз походили на белые опахала, а сам Никита приплясывал с ноги на ногу и ожесточенно бил себя по бокам толстыми руками в меховых рукавицах.

— Долгонько, Марья Васильевна, продержали тебя там, — опустив руки, ворчливо проговорил он и направился к саням. — Тулуп три раза заносил в избу, чтобы согрелся. Ежели снова настыл — не обессудь.

— Не беда, Никитушка. Сегодня мне своего тепла хватит.

Мальчик вытащил из сена скатанный в комок тулуп и, зайдя Маше за спину, развернул его на вытянутых руках. Маша влезла в широкие длинные овчины, и словно кто по рукам-ногам связал ее: ни присесть, ни поворотиться, ни шагу бодрого шагнуть. Боком упала в розвальни, подтянула за собой запутавшиеся в полах ноги и весело скомандовала:

— Расшевели-ка свою сивку-бурку, Никита! Надо бы детей еще в школе застать.

— Эко чо захотела! — снисходительно буркнул возница. — На дворе уже темнеет, а она ребят мечтает увидеть. Дай бог, к полночи воротиться… В райкоме-то, чай, тебя не покормили?

— Где, где?! — рассмеялась учительница.

— В райкоме, говорю.

— Ну, Никита, это же не чайная.

— Так я и знал, — осудительно произнес мальчик, полез за пазуху, вытащил завернутый в носовой платок ломоть хлеба с разрезанной надвое луковицей и протянул Маше. — Пожуй перед дорогой.

— Да ты что, Никита! — изумилась Маша. — Тебе мамка на обед положила, а ты раздаривать вздумал.

— И вовсе не мамка положила, а тут я разжился. Халтурка подвернулась: бабку на рынок подбросил. Два куска отвалила! Один сам сжевал, другой тебе оставил. У мужиков как ведется? И есть — поровну, и нет — пополам.