Он поднял голову, и они долго-долго глядели друг другу в глаза.
— Прощай, — медленно сказала Маро, нагибаясь к его губам, — прощай, прощай! — Каждое слово точно выходило из страшной глубины, но голос ее был спокоен. — Будь радостен… Только, о, Филипп… не люби ее сразу. Н-не забывай… — Голос ее дрогнул, она отвернулась, оттолкнула его рукой и пошла наверх, в темноту…
Хансен остался лежать у бревна, спрятав голову в руки.
Глава двадцать пятая
ГОРЫ В СНЕГУ
Всю ночь бушевала буря. Я глядел в темноту, прислушиваясь к ее гулу. Мне не спалось. Но к утру сквозь щели ставен легли на полу золотистые прямоугольники: это наступил солнечный день, первый ясный день за целую неделю.
И какой же это был день! Ветер прогнал туманы, очистил небо и запорошил горы снегом по пояс. В воздухе стоял колючий холод. Скамьи, крыши и бревна были усеяны мельчайшей чешуей кристалликов, едва таявших от прикосновения. Иней покрыл и листья на дорожке, хрустевшие под ногами. Я вышел, вдыхая чистый, опрозрачненный воздух. В куртке жгло меня солнце, и, сбросив ее, я почувствовал колючую свежесть утра, пьянившую и гревшую своим холодом. Глазам было резко от головокружительной четкости. Горы в белых колпаках лежали взволнованными линиями на густо-голубом фоне. А внизу, где голубел Ичхор, меня поразила новая симфония красок.
Берега Ичхора лиственны. Пока мы переживали наши человеческие горести и перемены, деревья там, в лесу, тоже менялись. Медленно-медленно сходил их цвет, вымирали листья, редели макушки. Но поределые шапки еще остались, и сейчас, когда раздвинулся день и к нам хлынуло ослепительное солнце, я увидел долину, насыщенную золотом. Сквозное золото трепетало на легком ветру. Каждое дерево пожелтело по-своему; не было ни одной повторяющейся краски. Березы вызолотились до чистой пепельной желтизны, похожей на головы деревенских ребят летом. Дуб заржавел и стоял в пятнах. Густо-коричневый цвет был на липах, цвет столярного клея. И в шевелящихся оттенках этого золота, словно красные лужицы крови, трепетали кровавые заросли азалий, поднимая кверху свои листья-свечки.
В профессорском домике укладывали чемоданы. Маро, стоя на коленях, клала в него одну за другой аккуратно завернутые вещи. Варвара Ильинишна штопала носки. Обе молчали. Маро осунулась немного и гладко пригладила волосы, связав локоны на затылке. Она казалась, впрочем, спокойной, и только темные круги под глазами да сжатый рот напоминали о вчерашнем. Меня ей было неприятно видеть. Она едва протянула мне руку и снова занялась укладкой. Я это понял.
— Карл Францевич, вы скоро? — спросил я у Фёрстера, нагнувшегося в жилетке над саквояжем. Он выпрямился и снял пиджак с гвоздя.
— Да. Маро, где мой галстук?
Маро подошла к дивану. Галстук оказался под кошкой Пашкой, преспокойно разлегшейся на нем всеми четырьмя лапами. Маро схватила ее за шиворот и сбросила на пол. Кошка мяукнула, подняла хвост трубой и в удивлении заходила вокруг ее ног.
— Уйди ты, брысь!! — крикнула Маро и оттолкнула ее ногой. В продолжение этой сценки Фёрстер глядел на дочь. Он ничего не сказал, но девушка встретила его взгляд и пожала плечами.
— На тебе галстук, па.
Фёрстер встряхнул галстук и сам завязал его. Мы вместе вышли.
— Горы-то, горы в снегу! — воскликнул он, снимая шляпу и глядя вперед, на белые гребни. — Можно ли тут соскучиться, Сергей Иванович! Каждый год дивлюсь таким дням и не могу привыкнуть. Что вы повесили голову, голубчик? Вам еще предстоит старость. Не смейтесь, это прекрасная штука. Только в старости и наслаждаешься хорошей погодой.
Он никогда не был так разговорчив. Потихоньку я поглядел на него. В выражении его лица была какая-то странная, необычная удовлетворенность. И кожа его показалась мне прозрачной, как сегодняшний воздух. Каждая морщинка была видна на ней и бесчисленные морщинки вокруг сияющих, молодых глаз. Он смеялся.
— Маро я возьму с собой и, может быть, там оставлю… на время. Ну, вот, мы пришли. Сегодня я распрощаюсь с больными и объявлю вас моим заместителем.
У дверей санаторки поджидал Зарубин. С тех пор как тигру его удалось благополучно сорваться с цепи, Зарубин хранил неизменную улыбку. Он называл ее «улыбкой воспоминания». С такою улыбкой он пожал нам руки и тоже кивнул головой на горы. Даже швейцар вывесил свою канарейку, славившуюся хроническим недугом и потому лишь изредка хрипевшую вместо пения, — вывесил ее наружу и поздравил нас с хорошей погодкой.