— Ну, вот, слушайте, — начала она, положив мне обе руки на колени и щурясь с нескрываемым кокетством, — я не отнес его, впрочем, к себе. — Слушайте. Вы будете жить во флигеле, рядом с фельдшером Семеновым. Под вами живут младший врач, Валерьян Николаевич Зарубин, и семейство здешнего техника. Служить вам будет горянка Байдемат, ей пятнадцать лет, но у нее уже двое детей. Пожив здесь с неделю, вы, конечно, влюбитесь…
— В горянку?
— Нет, в па, — спокойно ответила Маро, — тут все влюблены в па, и Семенов, и Валерьян Николаевич, и сиделки, и больные. Вы будете следить за ним нежными глазами и делать больше, чем от вас требуется.
— Но это прекрасно.
— Конечно, прекрасно — для па. И для санатории. Вставать вам придется очень рано, к шести часам. Обхода больных у нас не существует, врач должен проводить время с больными. Па иной раз весь день в санатории, а вы с Зарубиным станете сменяться. Обед санаторский в час дня. За столом я хозяйничаю, и если вы будете все таким же невнимательным ко мне, как сейчас, я вас оставлю без пирожного.
— Наоборот, я очень внимателен к вам, Марья Карловна.
— Неужели? — произнесла она, опустив глаза.
— Да, — ответил я серьезно, — я, например, уже заметил, что все, что вы говорите и делаете, какое-то не настоящее и не прямое.
— Не прямое?
— Ну да, не предназначенное ни для вас, ни для меня.
Маро поглядела на меня быстрым, темным взглядом, печальным и укоризненным. Потом, сняв руки с моих колен, она произнесла тихо, изменившимся голосом:
— Вы не знаете, как вы мне сделали больно. Вы думаете, это очень тонко — заметить это. Но ведь тут все всё замечают. Мы здесь точно на живую душу охотимся… (Она свесила голову с унылым и скучным видом.) Я иной раз хотела бы жить с папуасами, которым только и видно, когда у них кусок человечины отнимают, а что у кого внутри, им столь же заметно, как чужое пищеварение. Ведь это жить невыносимо с вами… Господи боже, ну разве я больная?
Я страшно и глубоко огорчился от ее слов. Мне вдруг показалось, что я на всех стараюсь глядеть профессиональным взглядом. Смущенно пробормотал я извинение и дотронулся до ее рук. Когда эти руки никого не трогали и не теребили, у них было сиротливое выражение. Более красивых по форме пальцев мне не доводилось видеть ни разу в жизни, — они напоминали стебельки водяной лилии и были гладкие и шелковистые и прохладные, как стебель.
— Хорошо, я извиняю вас, — сказала она прежним тоном, — на чем мы остановились?
— На порядках санаторской жизни.
— Итак, по вечерам больные остаются с сестрами и фельдшером. Вы будете ужинать у нас. После ужина мы с па читаем вслух — это мои любимые часы — и делаем прогулку на ночь. С нами ходят Цезарь и Валерьян Николаевич. Цезарь — это моя собака, вы ее уже знаете. А Валерьян Николаевич очень милый молодой человек, впрочем, старше вас… У него только две страсти: па и разговоры о смысле жизни.
Она внезапно замолчала и откинула голову, побледнев. За нами послышались быстрые шаги, и мимо нас, по лестнице, прошел высокий человек в серой рабочей блузе. Я заметил только, что он был в сапогах и, проходя мимо, приложил два пальца к козырьку своей фуражки. Лицо у него было суровое и незнакомого мне типа: тонкое, прямоугольное, с орлиным носом и острым, выдающимся вперед подбородком.
— Это техник… Эй, техник! — крикнула она вдруг звонким и грубым голосом. Прошедший не обернулся и не ускорил шагов. Я смотрел, как он вошел в лесопилку стройной, немного раскачивающейся походкой и обратился к рабочему. В голосе его мне послышалось что-то чуждое.
— Он не русский?
— Полуполяк, полушвед, беженец из Варшавской губернии. «Полуподлец, но есть надежда…» — продекламировала она громко и встала: — Идемте, а то опоздаем к санаторскому обеду.
Мы спускались по лестнице, когда техник снова столкнулся с нами, на этот раз лицом к лицу. Маро, к моему изумлению, протянула ему руку и тихо произнесла:
— Отчего вы не поздоровались со мной, Филипп Филиппович?
— Я поклонился вам, — ответил техник, дотронувшись до ее протянутой руки. У него были совершенно прямые, темные брови, и, когда он поднял ресницы, я увидел два серо-голубых глаза, два очень спокойных глаза, но сейчас отягченных какой-то заботой или тревогой. Целомудренный и красивый рот был плотно сжат и едва раскрылся, чтоб выговорить эти три слова…
— Поклонились, а я думала… — Она как-то жалобно улыбнулась и понурила голову. Мы несколько мгновений стояли все трое на лесенке, пока внизу не послышались скрипучие, легкие шаги: там показалась старуха в белом платочке. Она ковыляла немного дрожащей походкой, неся в руках старенький кувшин с отбитым носом. Поглядев на нас безо всякого выражения своими «бумажными» глазами, она проковыляла под желоб — вероятно, на родничок. Техник увидел ее первый. Он быстро отвернулся и, снова приложив руку к фуражке, взбежал к себе. Маро взяла меня под руку и, понурившись, спустилась вниз.